Пришлось снова зажечь фонарь. Луч заскользил по строчкам, которые Агапито знал наизусть до последнего слова. Дрожь пробежала по его спине. Грамота не светилась!
Они умерли бы тогда, если б не Грамота? Полиция разыскивала упрямых членов Совета общины, что затеяли снять план с общинных земель. Спасаясь от нее, глава общины Эррера приказал взобраться на Чертов Горб. Стали переходить Змеиную Гору, держались за руки, обвязались веревкой, чтоб не упасть в пропасть. Началась буря и продолжалась подряд трое суток. Они остались бы там, под снегом, если бы старый Эррера не догадался достать Грамоту. Он вынул ее из сумки, притороченной к седлу. Широкий язык пламени, такой широкий, что в нем поместился бы целый загон овец, осветил Чертов Горб. Они шли в этом острове света и только потому выжили. Шли и пели, больные, голодные, измученные. И вот Грамота не светится больше. Остаток ночи Агапито Роблес простоял возле Грамоты. Напрасно ожидал он. Грамота не светилась.
Взошло солнце, и в его лучах он увидел просто связку пожелтевших бумаг. Агапито ушел из пещеры Науанпукио. Он смотрел на суда, бороздившие спокойную гладь озера. И вдруг понял, почему Грамота не светится больше. Двести, пятьдесят семь лет подряд они верили, что можно вернуть свою землю по закону. Люди умирали, сидели в тюрьмах, претерпевали бесконечные муки, и все эти годы ревностно берег народ Грамоту – напрасное свидетельство своей правоты.
Двести пятьдесят семь лет жители Янакочи просили, умоляли, хлопотали, требовали, надеялись, что добьются наконец справедливости. И вот теперь Агапито понял: они ошибались. Столько поколений приносили себя в жертву, а Грамота – всего только выцветшие листы бумаги.
Прощай, Грамота! Я слышу твой последний наказ: всякие просьбы бессмысленны. Янакоча может вернуть свои земли только силой. Встал день, и свет дневной пронзил его сердце. И решил Агапито Роблес: отныне Янакоча никогда ни о чем не будет просить.
Глава вторая
О том, что случилось в день, когда Мако Альборнос пожалел, что его так назвали
«Сначала я увидел лошадь. Запаленную, всю в мыле, что же это за сумасшедший скачет, лошадь-то ведь загубил; мчится она, бедняжка, во весь дух, ударится сейчас грудью о каменную ограду постоялого двора. (Я там остановился, возвращался к себе в поместье.) Я люблю животных. Жаль мне стало лошадку. Однако, думаю, пойду полюбуюсь, как этот негодяй врежется на всем скаку в каменную стену; поделом ему. Но в последний миг, у самой ограды всадник внезапно осадил коня. Соскочил. Лошадь рухнула на землю, стала кататься и тут же испустила дух. Дело, конечно, не мое, но очень уж я животных люблю, вот и подошел, хотел изругать этого сукиного сына, а он словно и не заметил, что бедное животное скончалось. Пошел в погребок. Я за ним… Черт меня побери! Голова так и закружилась! Два зеленых солнца увидел я, горели они на женском лице, а прекраснее этого лица не доводилось мне видеть за всю мою окаянную жизнь. Вот так я впервые встретил Маку. Она даже не глянула на меня. Спокойно вошла в погребок. А я обалдел совсем, черти б меня взяли, и опять – за ней. Она схватила бутылку, которую мы распивали с братьями Чаморро да с хозяевами поместья «Харрия» (они еще раньше ко мне подсели, попросили принять их в компанию), налила себе и приказывает:
– Музыку!
Сказать про нее «красавица» – звучит просто жалко! Мы обезумели. Вы меня знаете, я мужчина крепкий, не правда ли? Так вот, у меня коленки дрожали. Братьям Чаморро, братьям Хулка и вашему покорнейшему слуге – всем нам казалось, будто мы поднялись на небо и остались там на много минут, дней и даже месяцев. Молния, головокружение, боль… Но я взял себя в руки:
– Музыку для сеньориты!
– У нас, в Успачаке, оркестра нету, дон Мигдонио, – заикаясь, пробормотал толстяк, подававший вино. |