|
— Что?! — остановился, нервно засмеявшись, Рекель.
Гейнце криво, презрительно усмехнулся.
— У нас нет времени шутить, — прохрипел Гейбнер, — при чём тут картины?
— Я говорю серьёзно, — проговорил Бакунин, — надо задержать пруссаков во что бы то ни стало. О выставке на баррикады «Мадонны» и прочих знаменитостей надо оповестить, и это может на время задержать пруссаков, ибо их офицеры всё ж «zu klassisch gebildet», чтоб открыть огонь по «Мадонне» Рафаэля, а если откроют — тем лучше, на них падёт позор варварства!
— Я считаю это шуткой, а если серьёзно, то подчёркиваю: мы можем погибнуть на баррикадах, но немецкую свободу и конституцию никогда не запятнаем именем вандализма! — резко просипел измученный Гейбнер.
— Очень жаль, в истории, Гейбнер, судят только тех, кто побеждён. Я могу лишь сказать, что даже в такой решительный час, когда тут, на улицах Дрездена, за свободу умирают не картины Рафаэля, а живые люди, когда решается судьба не только немецкой, а, может быть, всей европейской свободы, в вас нет ни должной твёрдости, ни желания победы! Я ж настаиваю именно на принятии самых отчаянных, самых невозможных мер, пусть выйдем все на баррикады, может, это поднимет дух бойцов, пусть бросимся на пруссаков и умрём за спасение революции!
— А если эта «отчаянная атака» по всему фронту потерпит неудачу? — холодно, с расстановкой проговорил Гейнце. — Ведь этим мы обнажим подступы к ратгаузу, и тогда?
— Тогда свезём остатки пороха сюда и, когда пруссаки приблизятся, взорвём всё к чёрту на воздух!
Гейбнер казался обречённым, думал о том, как весть о смерти примет не оправившаяся от родов Цили; на глаза могли навернуться слёзы, но Гейбнер повернулся на фразу Бакунина, проговорил:
— Мы имеем право биться и умереть, но не разрушать город.
Бакунин отшвырнул стул, заходил по комнате тяжёлыми, подминающими половицы шагами. «Полная безнадёжность, они ещё хуже Коссидьеров, Флоконов, Ламартинов, у тех был хоть петушиный пафос, а тут ничего, кроме боязни, как бы не разбить чашку иль миску какой-нибудь фрау Мюллер. И это революция?»
— Я предлагаю согласиться с планом контратаки, — заговорил Рекель.
Гейнце сидел безучастно, думал, что дело в Дрездене кончено, что, бежав, Тодт и Чирнер поступили правильно, может быть, тут, в ратгаузе, в этой же комнате совещаний схватят его пруссаки и, как командира восстания, поведут к Вальдерзее. Гейнце слушал удары артиллерии, знал, что близятся. Сквозь застлавший уши звуковой туман услыхал Гейбнера.
— Полковник Гейнце, вы согласны?
Не то от недоедания, не то от переутомления Гейнце показалось, что Гейбнер далеко проплывает в тумане и лицо у него крошечное.
— Согласен, — с напряжением произнёс Гейнце, но присутствующие не почувствовали этого напряжения. И снова лающим басом заметался голос Бакунина, сыплющего пепел на стол, на карту, на фрак. Гейнце машинально встал, пересёк дымную комнату, пошёл в уборную.
— Да как же не рубить Максимилиановскую аллею! Боже ты мой! — убеждая, кричал Бакунин. — Если мы будем думать о каждой чашке фрау Мюллер, нам не сделать самой плёвой революции! Прорвись вдогонку конница, она изрубит нас в котлеты!
— Бакунин прав, — прохрипел Гейбнер, — спасая людей, аллею надо забаррикадировать, хотя б и столетними деревьями.
— Слава Богу хоть это, — бормотнул Бакунин, дымя сигарой.
— Маршаль, вы поедете во Фрейберг за подкреплениями?
— Если временное правительство прикажет…
— Цихлинский отправится в Плауен, я думаю, Гейнце ничего не имеет против? Где Гейнце?
— Он вышел, repp Гейбнер, — прохрипел Цихлинский, — слушаюсь, только я плохо знаю дорогу. |