|
— Ну, пойдёмте, — обращаясь ко всем, сказал Бакунин, — войска уж собраны, ты должен их приветствовать, Гейбнер.
Идя по пустому, уже подметённому залу, Гейбнер говорил странно-печально:
— У меня какой-то томительный разрыв сознания, выпали дни, эпизоды, хожу, как сомнамбула.
— Это нервная усталость, — спускаясь по лестнице, сказал Бакунин, — нет, надо было видеть, как на Максимилиановской аллее мещане вылезли из домов и оплакивали погубленные деревья, — Бакунин, засмеявшись, потёр лицо большой ладонью снизу вверх. — Не знаю, может, действительно было б лучше, Гейбнер, если б дрезденский ратгауз стал нам могилой? Мир так беден, брат, событиями, что следовало б хоть в Дрездене показать одно, заслуживающее внимания, и поднять вместе с собой на воздух часть Дрездена.
— Сумасшедший, — улыбнувшись, проговорил Гейбнер.
— Да, если б я верил в возможность найти у немцев творящую душу революции, которая обнажена у нас, славян, и которой если нет, то была по крайней мере у французов, нет, в немцах нет её, с вами я знаю, что иду на верную гибель, но иду потому, что у меня нет другого пути. Я уже вижу лицо ликующего штадтрата, когда сбудутся его пророчества о моей виселице здесь на Альт-Маркт. Ну да ладно, стало быть, я иду на Вильдсруфергассе, — проговорил Бакунин. Он свернул от ратгауза; услыхал за собой команду; командовал Стефан Борн войскам, приветствовавшим главу временного правительства. Оглянувшись, Бакунин увидал: стоя перед войсками, подняв вверх правую руку, Гейбнер говорит речь.
25
Держалась ещё только Вильдсруферская баррикада, подступы к которой архитектор Семпер вывел с совершенным искусством строителя. Этой ночью толпились тут рабочие зеркальной фабрики, сбродные толпы косиньеров, звеневших косами, остатки коммунальной гвардии. С телег, стоя, раздавали бойцам провиант женщины, весёлые базарные торговки. Бегали ребятишки, разнося хлеб. Баррикада была обведена камнями, завалена мешками, только сверху живописно перевернулся разбитый рояль да возле дома привалилась перевёрнутая почтовая карета. С баррикады в соседние дома люди проходили сквозь пробитые стены. Крепка ещё баррикада Семпера, упёршаяся в магазин и ресторан Энгельса. На баррикаде в темноте вился чёрно-красно-золотой флаг. Пруссаки ночевали в двухстах шагах, в таких же полуразбитых домах. Оттуда доносилась дробь барабанов.
Ночь была тёмная. Бакунин обходил баррикады; на Максимилиановской аллее лежали, как трупы великанов, ещё недавно в небо уходившие, уж готовые зацвести липы. Мёртвые, убитые, они шумели листвой, заграждая улицу.
— Республика, дьявол рассчитается с нами за твою республику, — услыхал Бакунин в темноте. У костров в разбитых домах, сидя, напевали гвардейцы, освещённая кострами и факелами толпа незнакомых вооружённых людей, тихие песни, конец революции создавали у Бакунина ощущение невыразимой тоски.
Бакунин сел на крыльцо, в темноте прислонясь к стене дома под большим тазом — вывеской медника Нушке. Ничем не связанные с баррикадой, проходили мысли, и, как бывает в минуты потрясений, вставали неожиданные, но совершенно явственные воспоминания. Образ сестры Татьяны; глаза тёмно-голубые, глубокие; бакунинский округлый лоб и общее Бакуниным выражение обречённости. «Умру, — по-русски пробормотал Бакунин, — и никто не узнает». Ни себя, ни немцев не было жаль. Улица чужая и чуждая. Бакунин закрыл глаза, выпрастывая из-под себя онемевшую ногу. Вспомнил, как в Прямухине в конце лета гуляли по любимой лопатинской гати, это было вечером, было уже темно, Татьяна в белом платье встала на забор и представляла привидение, а он, весь в чёрном, в виде чёрта крался к ней.
На Крейцкирхе пробило час. Бакунин встал, тихо прохаживался меж разбитых домов, покуривая в темноте. |