Изменить размер шрифта - +
Христос не брезговал больных и прокаженных!

Она же спряталась, подушкой заслонилась и дернула шнурок звонка. И в тот час слуги с запяток соскочили, схватили Федора, притиснули к дороге и нож просунули между зубов.

– В телегу положите! – им крикнула боярыня, хотя по совести и чести к себе бы взять, в карету…

– Так места нет, – засетовали слуги. – Поклажа да колеса запасные. Дорога ж тряская, худая – не грех и свалится, да под копыта…

– Сгоните девок вон!

Блаженного в возок втолкнули, с сенными девками, и тронулись. И еще долго Скорбящую то бил озноб брезгливый, то руки чудились на стане, когда съезжала с горки. Она крестилась и плевалась, и утешалась тем, что кони понесли, а Федор ее обнял и держал, чтоб не разбилась. А что вскружилась голова и замер дух, так это же всегда случается, когда карета мчит с горы…

Но червь сомнения грыз, буравил душу: все вроде в так, и все иначе. Мысль-то греховная была! Был миг, когда она, закрывши очи, утратила рассудок, ум и позабыла, чьи руки обнимают, и не молитвам предалась, не силам Богородицы, а чувствам мерзким. Однако скоро дорога укачала и сон навеяла. Феодосья потянулась.

– Приеду – помолюсь. И Бог простит… Не инокиня я, а суть вдовица…

И придремала ненадолго, пока карета поднималась в гору. Когда же вниз скользнула, проснулась и в тот же час позрела впереди неясный сполох и свет, мерцающий средь леса.

Могучий кучер зрак заслонил спиной, и все пропало. Но через несколько минут, когда шальные кони взнерли на холм, ей вид открылся странный.

Упряжка бег замедлила, карета потряслась на корневищах больших дерев и скоро встала.

Пред нею на дороге вновь очутился всадник – буланый конь плясал, хвост дымчатый, седая грива. И на коне сем, в малиновом кафтане, расшитым серебром, светлобородый молодец – взор волчий, бровь взломана и стиснуты уста. Зрел на боярыню, как будто на добычу. Она ж его узнала!

– Святая Богородица, – себе пролепетала. – Ужели гость ночной?..

Ей стало страшно, любопытно, рой смутных чувств довлел над разумом. Хотелось выйти из кареты и, подойдя к нему, взяться за стремя, сказать, как прежде говорила:

– Ну, здравствуй, странник. Входи, дом путникам открыт.

И в то же время век опустить боялась, чтоб не сморгнулся и не скрылся призрак. Шальная хворь в груди, взмоложенная, будто пиво, взыграла и взбурлила волною пенной.

– Спаси-помилуй! – молвила. Душа же прошептала:

– Как дивно, чудно… Ведь я тебя узнала. Все помню – взор, уста…

Ослабшая, но дерзкая рука сама открыла дверцу, нога скользнула вниз, ища ступень, и тут пред нею зазвенели цепи.

– Ни-ни, сестрица! Не смей ступать! – блаженный Федор перед нею встал, живой, здоровый и веселый. – Ужель не зришь, какое место?!

Малиновый огонь растаял в одночасье, а серебро шитья осыпалось на землю, словно пепел…

– Сон или явь – не ведаю… Вот здесь стоял!

Блаженный засмеялся.

– Глаза твои горят! Огонь священный!.. И посему не видишь, где велела встать. Се засека была противу польской шляхты. Зри! Эвон как лес украшен! Бубенчики звенят…

Потыкал пальцем в небо. А там, в ветвях осин, пробившихся сквозь гниль и тлен порубов старых, висели кости вперемешку с обрывками одежд, доспехов, сабель. Сии деревья горькие, стремительно взрастая, на кронах поднимали останки павших. Все, что не склевали птицы, не пожрали звери, не источили черви – все обратилось в мощи, очищенные ветром, отбеленные солнцем и стужей зимней. На сухожилиях свисая, прах этот слегка позванивал от трепетной листвы, стучали черепа пустые, ровно коровьи ботала.

Быстрый переход