— Наслышан, наслышан, — поднялся навстречу владелец кабинета, невольно покосившись на телефонный аппарат с гербом. — Проходи, садись, будем разговаривать.
— За меня уже, наверное, все сказали, — Владлен застенчиво сел на край кресла, сжал коленями нервно сложенные ладони. — Просто я готов и очень хочу работать.
— Люблю вас, военную косточку, за ясность и определенность.
— Николай Александрович, вы должны понять меня…
— Почему вдруг на «вы»?! — грозно удивился сорокапятилетний заматерелый хозяин кабинета. — Мы с тобой комсомольцы, соратники по Союзу молодежи. Так что чинопочитание брось. Вот в этом мы хотим отличаться от армии. Так что ты говорил?
— Я на юрфак МГУ, на вечернее, документы сдал. Хочу продолжить образование, со временем стать на боевые рубежи охраны социалистической законности Родины. А военно-физкультурные дела весьма далеки от будущей моей работы.
— Резонно, резонно, — владелец кабинета широко зашагал. — Что ж, тогда — общий отдел. Тебе там отыщут работенку по профилю. Завтра можешь ознакомиться, я там скажу, кому надо. Ну, как поживает Сергей Фролович? Давно-давно не виделись. Все бушует, неугомонная душа?
— Разве он может быть равнодушным или просто спокойным? Такой уж человек. Вы сами знаете, Николай Александрович.
— Ты знаешь, ты! — поправил Николай Александрович, и послушный Владлен еле слышно пробормотал:
— Ты же знаешь…
III
Ларионов любовно раскладывал пасьянс из одиннадцати фотопортретов. Вошел Казарян, восхитился:
— Ух вы, мои красавцы! — и сел за свой чистый, без единой бумажки стол.
— А знаешь, Рома, зря мы домушниками не интересуемся. Конечно, девяносто процентов из ста — примитивные барахольщики, и правильно, что ими район занимается, но попадаются, я тебе скажу, любопытнейшие экземпляры. Любопытнейшие. — Ларионов, будто в три листика играя, поменял фотографии местами. — Как твои дела?
— Как сажа бела. Под нашу резьбу с величайшим скрипом подходит лишь Миша Мосин, посредник-комиссионер среди любителей антиквариата, нумизматов, коллекционеров картин, с которых он имеет большую горбушку белого хлеба с хорошим куском вологодского, если не парижского, сливочного масла. Напрашивается вопрос: зачем ему уголовщина?
— Напрашивается ответ: чтобы кусок масла стал еще больше.
— Будем на это надеяться. У тебя что?
— Вот эти трое.
— Что ж, надо исповедовать, — Казарян взял фотографии, без любопытства посмотрел и, небрежно бросив на стол, отошел к окну. — Надо, конечно, надо. Но граждане эти, судя по обложкам, пареньки, серьезные. Пойдут ли они на такое дело во время нынешней заварухи, когда — они не дураки, знают — мы рыбачим частым неводом? Вот вопрос.
— Не каркай заранее, Рома. Давай действовать по порядку.
— Я не против, Сережа, — Казарян тянул время, не решаясь сказать важное. Но все же решился: — Ты знаешь, почему Серафим Угланов, по кличке Ходок, пошел брать писательскую квартиру непохмеленным? Конечно, знаешь: у него не было ни копья. А почему у него не было ни копья, ты не знаешь наверняка. А я знаю. У меня с Серафимом душевный разговор был, он мне и сказал, что накануне скока вполусмерть укатался в карты. Все спустил, до копейки.
— Зачем ты мне это рассказываешь? — настороженно спросил Ларионов, уже догадываясь, о чем хочет поведать Казарян, но не желая, чтобы это было правдой.
— Для сведения, Сережа. Раздевал Серафима известный катала Вадик Клок. |