Затем, словно очнувшись от долгого сна, они, пошатываясь, подошли к диску, медленно окружили его, уперлись костяшками рук в землю и стали рассматривать с пытливостью цыганок, гадающих на кофейной гуще.
Кое-кто отошел, то ли недовольный увиденным, то ли ждавший своей очереди. Эти замешкавшиеся подозрительно косились на мостовую, на деревья, обрамлявшие улицу, на звездное небо — на что угодно, но только не на диск.
Одна из обезьян уставилась на бунгало, бывшее моим убежищем.
Я не напрягся и не затаил дыхание, так как был уверен, что это бунгало ничем не отличается от сотен других запущенных и заброшенных домов, расположенных по соседству. Даже в открытой двери не было ничего необычного: большинство здешних построек было брошено на волю стихий.
Смерив бунгало взглядом, обезьяна подняла глаза к выпуклой луне. Поза резуса говорила о глубокой меланхолии… если только я не ударился в сентиментальность и не приписал обезьянам чисто человеческие качества.
Я не двигался и не произносил ни звука; тем не менее жилистая тварь повернулась, выпрямилась, утратила интерес к небу и снова посмотрела на бунгало.
— Нет, обезьяна, только не сюда, — пробормотал я.
Резус неторопливо двинулся к тротуару, пересек его и остановился под сенью раскидистой магнолии.
Я сопротивлялся желанию отпрянуть от окна. Окружавшая меня темнота была такой же непроницаемой, как свинцовый гроб Дракулы, и я чувствовал себя невидимым. Козырек крыльца надежно прикрывал меня от лунного света.
Казалось, несчастный маленький подлец изучал не окно, за которым я стоял, а каждую деталь маленького домика, словно собирался найти агента по торговле недвижимостью и предложить ему продать эти хоромы.
Я чрезвычайно чувствителен к игре света и тени; она кажется мне более сладострастной, чем тело любой женщины. О да, женское тело дарит удовлетворение, но дело в том, что я могу воспринимать только самый слабый свет. Любое освещение кажется мне пропитанным эротикой; я остро ощущаю ласку каждого луча. Я знал, что здесь, в бунгало, меня не коснется ничей взгляд, потому что я являлся такой же частью тьмы, как крыло является частью летучей мыши.
Обезьяна сделала несколько шагов по тропинке, которая разделяла двор пополам и вела к крыльцу. Тварь находилась от меня не далее чем в шести метрах.
Резус повернул голову, и я увидел блеск его горящих глаз. Обычно мутно-желтые и мрачные, как у сборщика налогов, в скудном свете они казались ярко-оранжевыми и еще более угрожающими. Они были наполнены тем же светом, что и глаза большинства ночных животных.
Тень магнолии делала обезьяну почти незаметной, и лишь беспокойное движение ее горящих глаз говорило о том, что резуса интересует не мое окно. Может быть, он услышал писк мыши или шорох травы, потревоженной обитателем этих мест тарантулом, и вознамерился перекусить?
Другие члены отряда оставались на улице и продолжали возиться с крышкой люка.
Обычные резусы ведут дневной образ жизни и не рыскают во тьме. Члены уивернского отряда лучше видели ночью, чем другие обезьяны, но, по моим наблюдениям, сильно уступали совам и кошкам. Острота их зрения лишь немного превосходила остроту зрения приматов, из семейства которых они были выведены с помощью методов генной инженерии. В абсолютной темноте они были почти так же беспомощны, как и я.
Любопытная обезьяна сделала еще три шага, вышла из тени и снова оказалась на лунном свету. Когда резус остановился, до него оставалось четыре с половиной метра, включая полутораметровое крыльцо.
Возможно, незначительное улучшение ночного зрения было побочным эффектом захватывающего дух эксперимента, который породил их. Насколько я знал, оно не сопровождалось обострением других чувств. Обычные обезьяны не могут находить добычу по следу, как делают собаки и некоторые другие животные с острым чутьем. Они могли бы обнаружить меня по запаху не раньше, чем я мог бы обнаружить их, то есть в метре-полутора. |