Изменить размер шрифта - +

– Но я хочу когда‑нибудь поговорить с ней, папа. Не могу вынести мысли, что никогда больше не увижу маму.

Грегорио расплакался, он плакал горько и безутешно, никакие слова отца не могли успокоить его. Пердомо только обнимал сына, и так они пролежали долго, пока наконец, сраженный усталостью и переживаниями прошедшего дня, мальчик не уснул.

Пердомо показалось, что сегодня, спустя полтора года после несчастного случая, Грегорио сделал первый заметный шаг к тому, чтобы полностью принять смерть матери.

И тут он вспомнил о мобильнике Хуаны.

Египетские власти передали ему все ее личные вещи, включая телефон, и Пердомо до сих пор не вспоминал о нем. Аппарат лежал где‑то в доме, конечно незаряженный, но Хуана оставалась клиентом оператора сотовой связи, и Пердомо вдруг ощутил настоятельную необходимость позвонить, чтобы услышать на автоответчике ее голос. Он набрал номер, и тут же отозвался автоответчик: «Привет, это Хуана. Не стесняйся, оставь сообщение. Если ты его не оставишь, я не буду знать, кто ты, и не смогу перезвонить тебе. Не забудь! Начинай говорить не раньше, чем услышишь сигнал! Пока».

 

11

 

Мадрид, день спустя

 

Инспектор Мануэль Сальвадор решил начать расследование убийства Ане Ларрасабаль с допроса жениха скрипачки Андреа Рескальо.

Полицейский и музыкант договорились встретиться в Национальном концертном зале, который все еще был закрыт для публики до тех пор, пока криминалисты не провели все необходимые исследования.

Стоявший у входа полицейский узнал инспектора и, отдав честь, посторонился, чтобы освободить проход.

– Где он? – спросил Сальвадор.

– В какой‑то из студий, это вниз по лестнице, – ответил полицейский.

В Национальном концертном зале было четырнадцать студий для индивидуальных репетиций музыкантов оркестра; Сальвадору пришлось заглядывать по очереди в каждую через круглое окошечко из звуконепроницаемого стекла, итальянца он обнаружил в девятой студии.

Пожимая пальцы, которые показались ему длинными и изогнутыми, словно ветки кустарника, Сальвадор заметил, что, хотя на пюпитре стояла партитура, виолончель Рескальо лежала в футляре.

– Вы уже кончили репетировать? – спросил инспектор.

– Даже не начинал, чувствую себя совершенно разбитым. Надо сказать, в субботу у нас труднейший концерт, и мне нужно было бы заниматься по меньшей мере по четыре часа в день, но когда я сюда приехал, то понял, что у меня нет сил достать инструмент. Хотя я убежден, что сейчас только музыка меня может оживить.

Итальянец выглядел совершенно убитым, и Сальвадор спросил:

– А нельзя заменить вас на ближайшем концерте? Что ни говори, ведь вы были женихом жертвы, любой дирижер это поймет.

– Теоретически другой виолончелист‑солист может взять на себя мою партию, и, даже если он заболеет, у нас есть еще два вторых солиста в группе виолончелей. Но вещь, которую мы будем играть в субботу, – это мой самый любимый из всего репертуара концерт для виолончели, и я не хотел бы пропускать его. Кто знает, когда мы будем играть его в следующий раз?

– О какой вещи идет речь? – спросил инспектор, изображая интерес, в то время как на самом деле его внимание привлекли странные ботинки итальянца.

Рескальо заметил, что полицейский не может отвести взгляд от этих своеобразных сабо, и спросил:

– Никогда не видели такие? Это известные кроксы. Они американские, хотя вошли в моду по всему миру, а в Японии произвели настоящий фурор.

– Ах да, кроксы, я что‑то читал, – сказал Сальвадор с нотками подозрительности в голосе. – Вроде бы они ненадежны.

– Глупости, это просто кампания в прессе из‑за конкуренции.

Быстрый переход