Несколько раз она осаживала и самого Хосефино, когда он пробовал с ней шутки шутить.
Непобедимые! Чунга! Твою мать, как быстро летит время! Скорее всего, братья Леон, Хосефино и Бонифация уже умерли, от них осталось только воспоминание. Как печально.
Литума шагал почти что в потемках: после Клуба Грау в районе Буэнос-Айрес фонари попадались все реже. Он шел медленно, спотыкаясь на выбоинах в асфальте; дома были сначала двухэтажные, с садиками, но чем дальше от центра, тем ниже и беднее они становились. По мере того как Литума продвигался к своему пансиону, дома сменялись хижинами, неказистыми строениями со стенами из сырцового кирпича, балками из рожкового дерева и жестяными крышами — на немощеных улицах, где редко встретишь автомобиль.
По возвращении в Пьюру, прослужив много лет в Лиме и в сьерре, Литума обосновался в военном городке, где полицейские имели право проживать наравне с армейскими офицерами. Но скученность этой общей жизни не пришлась ему по душе. Это было как будто продолжение службы: он видел тех же людей и говорил с ними о том же самом. Поэтому через полгода сержант перебрался в дом четы Кала́нча — они держали четыре комнаты для постояльцев. Домик был небогатый, спальня Литумы — крохотная, зато он и платил мало, и чувствовал себя человеком независимым.
Когда он пришел, супруги Каланча смотрели телевизор. Муж раньше работал учителем, жена служила в муниципалитете. Оба давно уже вышли на пенсию. В стоимость проживания входил только завтрак, однако по просьбе жильца Каланчи могли заказать и обед, и ужин в соседней харчевне, где готовили вполне сносно. Сержант на всякий случай поинтересовался, помнят ли они маленький бар рядом со стадионом, в котором заправляла женщина, немного смахивающая на мужчину, по имени — или по прозвищу — Чунга. Супруги посмотрели на него растерянно и покачали головой.
В ту ночь Литума долго не мог уснуть, он как будто заболел. Будь проклят тот час, когда ему пришло в голову рассказать капитану Сильве про Хосефино. Теперь сержант был твердо уверен, что сутенер рисовал не паучков, а что-то другое. А прошлое ворошить — нет ничего хуже. Литуме было теперь больно вспоминать свою юность — в его-то возрасте (ему было под пятьдесят), с его одинокой жизнью, со всеми несчастьями, которые с ним приключились, с той идиотской русской рулеткой, с годами тюрьмы, с потерей Бонифации, от воспоминаний о которой во рту становилось горько.
Литума в конце концов заснул, но спал плохо, с кошмарами, которые наутро превратились в какие-то чудовищные, пугающие образы. Он умылся и позавтракал; еще не пробило семь, а сержант уже вышел на улицу и отправился туда, где когда-то, как подсказывала ему память, находился бар Чунги. Сориентироваться было непросто. В памяти Литумы эти места оставались ближним пригородом Пьюры: утлые хибарки из глины и тростника, воздвигнутые прямо на песке. Теперь здесь появились улицы, бетон, дома из качественных материалов, фонарные столбы, тротуары, машины, школы, автозаправки, магазины. Как все переменилось! Бывший пригород вошел теперь в состав города, и ничто здесь не напоминало того, что сохранила память Литумы. Полицейский попробовал навести справки у местных жителей — причем подходил только к людям пожилым, — но все было впустую. Никто не помнил ни сам бар, ни Чунгу — многие здесь даже и пьюранцами-то не были, а спустились в город из сьерры. У Литумы появилось нехорошее ощущение, что память его подводит: ничего подобного никогда не существовало, все это были призраки, чистейший плод его воображения. И эта мысль его пугала. Часа через два Литума отказался от дальнейших поисков и пошел в центр города. Было жарко, и, прежде чем вернуться в комиссариат, сержант выпил на углу стакан лимонада. Улицы давно уже наполнились шумом, легковыми машинами и автобусами, ребятишками в школьной форме, продавцами лотерейных билетов и безделушек, криком расхваливавшими свой товар, потными торопливыми пешеходами, от которых на тротуарах было не протолкнуться. |