Вот еще одно доказательство: маленьким пространствам цивилизации никогда не справиться с безбрежным варварством. Разговор с бывшим начальником и другом сильно удручил дона Ригоберто. Он не жалел, что помог Исмаэлю и выступил свидетелем на его свадьбе. Однако последствия того росчерка в документе начали его донимать. И дело было не столько в судебных и полицейских происках и не в задержке пенсии: Ригоберто полагал (постучать по дереву, чтобы не сглазить), что этот вопрос как-нибудь да разрешится. И они с Лукрецией смогут поехать в Европу. Самое скверное — это скандал, в который он оказался втянут: про Ригоберто теперь почти каждый день судачили на страницах помоечных газетенок, источающих желтое зловоние. Ригоберто задавался горьким вопросом: «И чем тебе помогла эта маленькая обитель книг, гравюр и дисков — прекрасных, безупречных, изящных, умных образчиков, которые ты подбирал с такой заботой, с надеждой, что в этом крохотном уголке цивилизации обретешь защиту от бескультурья, легкомыслия, глупости и пустоты?» Его давняя идея о том, что необходимо воздвигать в бурном море такие вот островки, цитадели культуры, недоступные внешнему варварству, явно давала сбой. Скандал, устроенный его другом Исмаэлем и двумя гиенами, пропитал ядом, гноем и кислотой даже личный кабинет Ригоберто, это пристанище, куда уже много лет (двадцать, двадцать пять, тридцать?) он удалялся, чтобы жить настоящей жизнью. Жизнью, которая освобождала его от страховых полисов и контрактов, от козней и интриг внутри его конторы, от лживости и кретинизма людей, с которыми ему приходилось ежедневно общаться. Теперь же из-за скандальных событий одиночество этого кабинета ничем не могло ему помочь. Накануне Ригоберто попробовал. Он поставил на проигрыватель замечательную вещь, ораторию Артюра Онеггера «Царь Давид», записанную в парижском соборе Нотр-Дам, — она всегда его восхищала. На сей раз дону Ригоберто ни на секунду не удалось сосредоточиться на музыке. Он отвлекался, память вновь являла ему образы и тревоги последних дней, его потрясения и горечь из-за мелькания его имени в новостях; хотя Ригоберто не покупал газет, их приносили знакомые, они не упускали случая поговорить о скандале с Ригоберто и Лукрецией, отравляя им жизнь. Он был вынужден выключить проигрыватель и посидеть в тишине, слушая удары сердца, ощущая соленый вкус во рту. «В этой стране невозможно создать уголок цивилизации, пусть даже крохотный, — подвел итог Ригоберто. — В конце концов варварство стирает его с лица земли». И он повторил про себя еще раз — как и всегда, когда на него накатывала депрессия, — что в молодости сделал ошибку, отказавшись эмигрировать и оставшись в ужасной Лиме; тогда молодой человек был уверен, что сможет так организовать свою жизнь, что, даже если ради пристойного заработка ему придется проводить по многу часов в день в суетном гомоне перуанцев из высшего общества, по-настоящему он будет жить в своем маленьком анклаве — чистом, прекрасном, возвышенном, созданном на основе духовных ценностей, устроенном им самим в противовес ярму повседневности. Именно тогда у Ригоберто возникла мысль о спасительных участках: он полагал, что цивилизация никогда не была единым движением, общим для всех порядком вещей, средой обитания для всего общества, существовали лишь маленькие замки, возведенные во времени и пространстве, сопротивлявшиеся постоянному натиску той инстинктивной, грубой, косной, безобразной, разрушительной звериной силы, которая властвовала над миром, а теперь утвердилась и в собственном доме Ригоберто.
В тот вечер после ужина дон Ригоберто спросил Фончито, сильно ли он устал.
— Я не устал, папа. А почему ты спрашиваешь?
— Я бы хотел поговорить, если ты не против.
— Ну, если это не про Эдильберто Торреса, то я с удовольствием, — ответил Фончито с хитрецой. — Я больше его не встречал, так что успокойся. |