Но и смеясь, Чечилия продолжала участвовать в игре, показывая мне места, куда еще можно было положить деньги: «Вот тут еще есть местечко, положи одну сюда, и еще сюда». Под конец она замерла в полной неподвижности — какое-то странное разукрашенное существо, — обратив ко мне лицо с широко раскрытыми глазами. Я коротко сказал:
— Здесь двадцать четыре ассигнации по десять тысяч. Если ты не поедешь на Понцу, я тебе их отдам.
Она засмеялась, потом сказала:
— Я думала, будет больше!
Я подумал, что, может быть, этого мало, и добавил:
— Я дам тебе в два раза больше — так, словно покрыл тебя деньгами не только сверху, но и с той стороны. Это будет справедливо — ту сторону тоже нужно считать!
Продолжая лежать неподвижно, словно боясь стряхнуть какую-нибудь ассигнацию и этим испортить игру, Чечилия посмотрела на меня взглядом, в котором читалась растерянность и что-то вроде сожаления. Потом сказала:
— Мне очень жаль, Дино, но это невозможно.
Некоторое время она молча глядела на меня, а потом
добавила с необычной для нее нежностью, которая явно не была притворной:
— А теперь давай займемся любовью. А когда я вернусь с Понцы, обещаю тебе, что мы будем делать это чаще, мы будем больше видеться.
Я понял, что нежность в ее голосе объяснялась возбуждением, которое вызвала у нее эта игра с деньгами. Я надеялся на это возбуждение, думая, что оно-то и поможет мне завладеть ею посредством денег, но теперь, после ее отказа, оно делало ее только еще более недоступной, еще более неуловимой. Я сказал:
— Так ты в самом деле не хочешь?
— Нет, это невозможно.
Она по-прежнему лежала не двигаясь, вся покрытая ассигнациями, как будто считала, что игра еще не кончена и ждала ее заключительной фазы. И тут я почувствовал, что меня затопило желание, то самое, которое заставляло меня ее брать, потому что никак иначе она мне не давалась. Я бросился на нее, накрыв своим телом и ее, и деньги. Чечилия сразу дала понять, что именно такого конца она и ожидала, обвив меня руками и ногами, а между нашими пылающими мокрыми от пота телами, поскрипывая, заскользили банковские билеты — чудовищно грязные и чудовищно чуждые всему происходящему. Часть из них рассыпалась вокруг нас по одеялу, часть — по подушке, смешавшись с волосами Чечилии.
После любви Чечилия осталась лежать, раздвинув ноги, неподвижная, насытившаяся, как огромная змея, поглотившая животное более крупное, чем она сама. Я лежал на ней, такой же неподвижный, и, размышляя о природе двух наших неподвижностей, приходил к выводу, что моя неподвижность была следствием тщетного изнурительного усилия, в то время как ее — выражала радость полного удовлетворения. Неожиданно я вспомнил времена, когда еще рисовал: в ту пору, проработав целый день, я тоже чувствовал себя усталым, но не той опустошающей усталостью, которую ощущал сейчас, а усталостью удовлетворенной, как усталость Чечилии. И еще я подумал, что на самом-то деле не я беру ее, а она — меня, хотя природа, преследуя свои цели, и старается убедить нас в обратном. Итак, подумал я, со мной все кончено, я не только никогда не буду рисовать, я еще потерпел окончательное поражение в погоне за миражом, который, как из песков пустыни, восставал из лона Чечилии, и мне, как Балестриери, остается только соскользнуть во мрак безумия.
От этих размышлений меня оторвал голос Чечилии:
— Но ты должен по крайней мере признать, что я женщина бескорыстная.
Я удивленно спросил:
— Что ты имеешь в виду?
— Другая на моем месте взяла бы деньги, а потом все равно поехала бы. |