Существование этого механизма не было для меня новостью, я давно о нем подозревал, но никогда он не представал передо мной с такой ясностью, как сейчас, — так в витрине авиаконторы видишь авиационный мотор в разрезе, со всеми его многочисленными сложными деталями. Это был механизм отчаяния, который, стоит мне вернуться, заставит меня переходить от ощущения собственного богатства к творческому бессилию, от бессилия к скуке, от скуки к Рите или какому-нибудь другому унижению в том же роде. Уж лучше в таком случае вернуться в студию на виа Маргутта, где отчаяние выражало себя просто в чистом холсте, который мне не суждено было превратить в картину.
Тут я услышал тихое, но откровенно нетерпеливое и доверительное царапанье в дверь и, не успев отдать себе отчет в том, что делаю, расстегнул ремень, снял брюки, раскатал на кровати матрас и лег. Затем крикнул Рите, что она может войти.
Она вошла в тот же миг и, увидев меня лежащим, повернулась, чтобы запереть дверь. Я лежал неподвижно, вернее неподвижным оставалось во мне все, кроме той части тела, к которой желание вызвало прилив крови. Прижав подбородок к груди, я, не отрываясь, смотрел именно туда: так труп, распростертый на катафалке, может показаться разглядывающим собственное тело, убранное и готовое к выносу. Рита тем временем подошла к кровати и остановилась около нее, разглядывая меня сквозь придающие ей такой лицемерный вид очки так, как могла бы разглядывать какой-то непонятный и достойный всяческого изучения предмет. Я протянул руку, схватил ее безвольно висящую кисть и потянул так, как тянут за узду не столько брыкливую, сколько боязливую лошадь; почувствовав, что вся она устремилась следом за рукой, я дотянул ее пальцы до этой части своего тела и, установив их там, отпустил. Теперь Рита стояла неподвижно, немного подавшись вперед, с румянцем, внезапно вспыхнувшим под черной оправой очков. Потом она сказала каким-то странным тоном — очень медленно, словно бы с глубочайшим удовлетворением:
— Какая мерзость.
Я удивился, так как это были именно те слова, которые сказал бы я сам, если бы захотел выразить то смешанное чувство отвращения и возбуждения, которое испытывал в этот момент.
Когда все кончилось, я испустил глубокий вздох и спросил, не глядя на нее, шепотом:
— А зачем ты сюда пришла?
Она пожала плечами и ничего не ответила; казалось, что она не в силах говорить.
— Оттереть пятно? Ну так иди оттирай, чего же ты ждешь?
Я видел, как она вздрогнула, словно ее ударили по лицу, с усилием, один за другим, разжала пальцы, потом исчезла из поля моего зрения. Наверное, она вышла из комнаты, потому что я слышал звук открываемой и закрываемой двери. Удостоверившись, что она ушла, я вскочил с кровати и открыл шкаф. Как я и думал, рядом с шелковым халатом, о котором говорила мать, висел в своей целлофановой упаковке единственный из костюмов, который я не увез, переезжая в студию, — смокинг. Я взял брюки и надел. Они сидели довольно хорошо, разве что были чуть-чуть велики — десять лет назад я был толще, кухня матери была богаче и питательнее, чем скромные траттории, которые я теперь посещал. Я посмотрел на себя в зеркало: в коричневом пиджаке с черными брюками я был похож на уволенного официанта. Приоткрыв дверь и убедившись, что там никого нет, я поспешно спустился по лестнице, коридором, минуя гостиную, вышел в прихожую, а оттуда на подъездную площадку перед домом.
Две машины, старая и новая, стояли рядышком перед входом. Затянутое облаками небо, деревья, дом отражались в сияющем кузове новой машины, старая же казалась особенно тусклой, такой же тусклой, каким становился вокруг меня мир, когда меня обволакивала скука. Я вырвал листочек из записной книжки и написал: «Спасибо, но я предпочитаю старую машину. Твой любящий сын Дино», — и подсунул записку под стеклоочиститель, куда полицейские засовывают обычно квитанции на штраф. |