|
Вспоминая усилие, которое, словно при взятии барьера, мне пришлось над собою сделать, чтобы обнять Чечилию и овладеть ею, я внезапно понял, что мое решение покинуть ее было не чем иным, как официальным, если можно так выразиться, признанием уже существующего положения дел. Да, расстанусь я с Чечилией сегодня, но на
144
Скука
самом-то деле я покинул ее много раньше, а вернее, я никогда и не был рядом с нею.
От всех этих мыслей я задремал и в конце концов заставил себя перейти с кресла на диван. Я заснул почти сразу и с таким страстным желанием заснуть, что мне казалось, будто я, скорчившись, стиснув кулаки и зубы, проваливаюсь в какую-то пропасть, и тело мое по мере этого падения становится все тяжелее и тяжелее. Потом я вдруг проснулся с привкусом железа во рту, как будто в зубах у меня была зажата металлическая планка. В студии было почти темно. Предметы в сером полумраке сделались черными. Я соскочил с дивана и включил свет. За окном сразу же наступила ночь. Тогда я посмотрел на циферблат будильника, стоящего на столе, и увидел, что уже больше шести. Чечилия должна была прийти в пять.
Не нужно было много воображения, чтобы понять, что опоздание не случайно и что сегодня она, по-видимому, уже не придет. Между тем одной из странностей противоречивой натуры Чечилии, которой были явно недоступны чувства, заставляющие одного человека не причинять страданий другому, была пунктуальность: она была настолько пунктуальна, что казалось, будто она действительно меня любила, и когда ей почему-либо приходилось опаздывать, она всегда успевала меня предупредить. Поэтому сегодняшнее опоздание не было вещью обычной и могло объясняться разве лишь тем, что произошло нечто настолько более важное, чем наше свидание, что Чечилия не только не пришла, но и не смогла сообщить мне о том, что не придет.
Однако первая мысль, которая пришла мне в голову в связи с этим, была следующая: «Так ты что — недоволен? Ты же хотел от нее избавиться, и вот — она не пришла. Казалось бы, так даже и лучше». Однако в моем рассуж
145
Альберто Моравиа
дении был оттенок сарказма, ибо я должен был с удивлением признать, что опоздание Чечилии не только не доставляет мне удовольствия, но, наоборот, очень меня тревожит.
Я вернулся на диван и принялся размышлять. Почему опоздание Чечилии так меня взволновало? И понял, что если до сих пор Чечилия была для меня, как я уже говорил, ничем, то теперь, именно в результате опоздания, она стала «чем-то». Но это едва обретенное «что-то», к сожалению, ускользало у меня из рук: ведь Чечилия не пришла! Когда она была в студии, когда она меня обнимала, она казалась мне несуществующей, зато теперь, когда ее не было и я знал, что она не придет, я с неосознанной горечью вдруг ощутил, что она существует.
Я попытался осмыслить все это получше, но заметил, что это мне дается с трудом, потому что мне было больно. Итак, Чечилия не пришла; итак, она даже не потрудилась представить мне какие-то оправдания; итак, она меня разлюбила или, во всяком случае, любила меня не настолько, чтобы быть пунктуальной или хотя бы предупредить; иными словами, она любила меня чрезвычайно мало. И тут я неожиданно с удивлением осознал, что за все два месяца, пока длилась наша связь, Чечилия ни разу не сказала, что любит меня, и я ее ни разу об этом не спросил. Разумеется, можно было считать признанием в любви то, что она мне отдавалась, показывая тем самым, что ей со мной хорошо. Но вполне возможно — и это я понял только сейчас, — что это не значило ровно ничего.
О том, что это «принесение тела в жертву» не значило для нее ничего, я мог бы догадаться и по тому, как мало она придавала этому значения. |