С деревьев вокруг нападало столько пеканов, что можно, наверное, набрать несколько ведер.
Мы заходим в помещение с работающим кондиционером, с интерьером в белых и кремовых тонах, с сияющими, отполированными мескитовыми полами, отражающими падающий из высоких окон свет. Стиль, в котором оформлен интерьер, в глянцевых журналах называют «нью-кантри», что значит минимум кружев и оборок, но все диваны и кресла мягкие, и подушек – в изобилии. Каррингтон издает радостный вопль и тут же исчезает, перебегая из одной комнаты в другую. Время от времени она возвращается рассказать о каком-нибудь новом открытии.
Мы с Гейджем обходим дом не спеша. Он следит за моей реакцией, предлагая менять и заводить здесь все по своему усмотрению. Обилие впечатлений лишает меня дара речи. Я сразу же обнаруживаю глубинную связь с этим местом, с упрямой растительностью, вросшей в сухую красную землю, с низкорослыми деревьями, дающими приют пекарям, рысям и койотам. Все это мне гораздо милее, чем стерильная чистота современной квартиры, парящей высоко над улицами Хьюстона. Ума не приложу, каким образом Гейдж догадался, к чему всегда стремилась моя душа.
Он поворачивает меня лицом к себе, стараясь заглянуть мне в глаза. Я в это время думаю, что никто и никогда еще не старался с таким самозабвением сделать меня счастливой.
– О чем ты думаешь? – спрашивает он.
Я знаю, что Гейдж не выносит моих слез – их вид приводит его в полное расстройство, – поэтому изо всех сил стараюсь сдержаться, перемогая жгучую боль в горле.
– Думаю о том, как я за все благодарна Богу, – отвечаю я, – даже за плохое. За каждую бессонную ночь, за каждую секунду своего одиночества, за каждую неполадку в машине, каждую жвачку, прилипшую к моей подошве, каждый просроченный счет, проигрышный лотерейный билет, синяк, разбитую тарелку и сгоревший ломтик тоста.
– Почему, солнышко? – мягко спрашивает Гейдж.
– Потому что все это привело меня сюда, к тебе.
Гейдж что-то тихо бормочет и целует меня, пытаясь сделать это очень нежно, но вскоре стискивает меня в своих объятиях, крепко прижимая к себе, и со словами любви целует в шею, опускаясь все ниже и ниже, пока я, задыхаясь, не напоминаю ему, что Каррингтон рядом.
Затем мы втроем готовим ужин, а поужинав, усаживаемся на воздухе и долго болтаем. Иногда мы замолкаем, чтобы послушать жалобную песню плачущей горлицы, редкое ржание лошади в конюшне, шелест дубовых листьев, колышимых легким ветерком, который с глухим стуком сбрасывает на землю пеканы. Наконец Каррингтон идет наверх мыться в переоборудованной ванне с ножками в виде львиных лап, а потом спать в комнате с голубыми обоями. Она, уже сонная, интересуется, нельзя ли нарисовать на потолке облака, и я отвечаю ей: «Да, конечно же, можно».
Мы с Гейджем спим в хозяйской спальне внизу. Мы занимаемся любовью на огромной кровати под лоскутным стеганым одеялом. Гейдж, чувствуя мой настрой, старается быть неторопливым и нежным – безошибочный способ заставить меня потерять голову, воспламенить все мои чувства. И вот мое сердце уже бешено бьется где-то в горле. Гейдж сильный и решительный, и в то же время каждое его легкое движение – подтверждение чего-то неподвластного словам, чего-то более глубокого и сладостного, чем просто страсть. Мое тело замирает в его объятиях, я вскрикиваю, уткнувшись в его плечо, а он все старается продлить мое наслаждение. Теперь мой черед. Я крепко обвиваю его руками и ногами, заставляя глубже проникнуть в меня, и он, вздымаясь и убыстряя темп, выдыхает мое имя.
Мы просыпаемся на рассвете от крика зимующих здесь белых диких гусей, которые, хлопая крыльями, слетаются через поля на завтрак. Я лежу, уютно устроившись у Гейджа на груди, прислушиваясь к серенадам, которые на дубах у окна исполняют пересмешники. Их пение бесконечно.
– Где ружье? – слышится голос Гейджа. |