|
Далее по правой стороне, улицы шли поднятые над мостовой на две ступеньки лавочки, в которых торговали иконами и разной церковной утварью — иконный ряд, за которым виднелись церкви и корпуса Спасского монастыря и Заиконоспасской славяно–греко–латинской академии.
Антиоху вспомнились темные сводчатые классы академии, которые он по желанию отца посещал девятилетним мальчиком.
До сих пор он помнил холод и угар, стоявший в классных комнатах, от которого у непривычного человека болела голова.
Но тогда его не так мучал тяжелый, смрадный дух, как гам и крик буйных школяров, насильно согнанных для обучения и не желавших ничему учиться, несмотря на то что их смиряли шелепами, наказывали плетьми и лозами, пороли кошками, а особенно неистово балбесничающих сажали на цепь.
Антиох с любопытством и некоторым страхом приглядывался тогда к буйной орде соучеников и держался от них в стороне.
Впрочем, и они не делали попыток к сближению.
За минувшие полтора десятка лет ни монастырские церкви, ни академические корпуса ничуть не изменились.
На пустыре между академией и Казанским собором толклись школяры. Был перерыв между лекциями.
Тощие, бледные мальчишки и великовозрастные парни, несмотря на зимнее время одетые кое–как, в рванье, иные даже босиком, прыгали по снегу, дрались, кричали, перекидывались снежками.
Среди этой беснующейся толпы довольно странно была видеть рослого круглолицего парня, который сидел на приступке крайней лавочки и читал книгу, не обращая внимания на окружающее.
Из толпы школяров послышался крик:
— Михайло! Ломоносов! Иди сюда!
— Отстань, — ответил парень не с мягким московским аканьем, а твердо, по–северному окая. — Недосуг мне с вами охламонничать.
Чтобы заиконоспасский школяр предпочел книгу драке — о таком Кантемир до сих пор не слыхивал.
Тут Никольская сделала колено. Академия пропала из глаз, впереди показались главы Николаевского греческого монастыря, в соборном храме которого были похоронены и отец и мать.
Антиох, не отрываясь, смотрел на золотые кресты. Он вдруг почему–то подумал, что никогда больше не увидит этого. Тревожной печалью последнего прощания сжало сердце.
И предчувствие не обмануло его…
Глава 5. Письмо, посланное из Парижа в деревню Шато–де–Куарон
Дорогой друг!
Сегодняшний день — 20‑е апреля 1744 года — я поистине могу считать счастливейшим днем моей жизни.
Ты помнишь, с каким восторгом мы читали с тобою сочинения величайшего человека нашего времени, глубочайшего философа, — перо мое слишком слабо, чтобы воздать ему достойную хвалу. Ты, конечно, уже понял, что я говорю о славном авторе «Персидских писем» и «Размышлений о причинах величия и падения римлян» — о господине Монтескье.
Ты помнишь, как в нашей глухой провинции мечтали мы с тобою попасть в Париж только для того, чтобы пройти по тем улицам, по которым ходит властитель наших дум, поклониться дому, который имеет счастье быть его обиталищем.
И вот сегодня я видел его самого, слышал его голос! Кроме того, я познакомился еще с несколькими достойнейшими людьми, его друзьями, и услышал любопытный рассказ о скончавшемся на прошлой неделе в возрасте всего тридцати пяти лет от роду князе Кантемире, который был русским послом во Франции. Впечатления переполняют меня. Но постараюсь изложить тебе все обстоятельно, как мы всегда имеем обычай обо всем рассказывать друг другу.
Мой покровитель дядюшка Арман, о котором я писал тебе в прошлом письме, пригласил меня сопровождать его — как ты думаешь, куда? — в салон герцогини д'Эгийон, где бывают многие знаменитые писатели и философы. Я, конечно, с радостью согласился.
Мы приехали к герцогине в ее дворец на улице Гренелль в Сен–Жерменском предместье около десяти часов вечера. |