.
— Джереми, — спросил я, когда он возвратился, — могу ли я поговорить с ней наедине? Мне кажется, в вашем присутствии она нервничает. Должно быть, малоприятные ассоциации. Я столкнулся с действительно любопытным подходом к проблеме n-мерной системы, однако вы отвлекаете Мэри, и она теряет нить мыслей. Я хотел бы пригласить ее на прогулку — вдоль канала, или к Тайдл-Бейсн, — и там мы обо всем поговорили бы. Возможно, вы в итоге добьетесь желаемого результата.
— Я доложу руководству, — ответил Джереми равнодушным тоном.
Вечером я надел наушники и прослушал магнитофонную запись телефонных разговоров Блесингейма. Во время одного, едва на том конце провода сняли трубку, Джереми сказал:
— Он хочет поговорить с ней наедине.
— Великолепно, — отозвался высокий голос, — она готова.
— Тогда в эти выходные?
— Если он согласится. Щелк.
ВА. Я слушаю музыку. Сочинения композиторов Двадцатого столетия привлекают меня сильнее всего, потому что многие из них брали звуки того мира, в котором мы живем, мира реактивных лайнеров, полицейских сирен и промышленного производства, равно как и птичьих трелей, деревянных мостовых и человеческих голосов. Мессиан, Парч, Райх, Гласс, Шапиро, Суботник, Лигети, Пендерецкий — вот первые, кто рискнул уйти от оркестра и классической традиции; в моем представлении они являются голосами и нашего века. Они говорят со мной, точнее — для меня; в их диссонансах, смятении и гневе я слышу собственные мысли, сознаю утрату, ощущаю, как она преобразуется в нечто иное, менее болезненное. Я слушаю эту трудную для понимания, сложную музыку, потому что понимаю ее и получаю от того удовольствие, а еще потому, что как бы сливаюсь с ней и поднимаюсь над миром. Никто не может войти в нее глубже моего. Я управляю миром.: Я слушаю музыку. — О. Знаете, эти n-мерные системы… если мы разбираемся в них достаточно хорошо для того, чтобы манипулировать ими, пользоваться их энергией… Да, в них заключается громадное количество энергии. Такая энергия означает могущество, а оно… привлекает могучих. Или тех, кто ищет могущества, сражается за него. Я начинаю ощущать опасность.
ВВ'. Пока мы пересекали бульвар, направляясь к монументу Линкольна, она хранила молчание. Если бы я попробовал заговорить о чем-нибудь важном, полагаю, она остановила бы меня. Однако я молчал; по-моему, Мэри догадалась: я знаю, что мой кабинет прослушивается. Левой рукой я держал ее под локоть, позволяя самой выбирать путь. День выдался солнечным, но ветреным; время от времени солнце на минуту-другую закрывали облака. У озера витал, заглушая все прочие запахи — травы, пыли, горючей жидкости и жареного мяса, — слегка гниловатый аромат влажных водорослей… Вокруг мемориала погибшим во Вьетнаме бурлила темнота. Загадочно ворковавшие голуби при нашем приближении взмывали в воздух, шумно хлопая крыльями. Мы опустились на недавно подстриженную лужайку, я провел ладонью по колким травинкам. Странный у нас получается разговор. Лица собеседника не видишь, зрительной памяти, естественно, никакой; вдобавок за нами, может быть, следят. (Боязнь слежки присутствует у всех слепых, а тут она вполне оправданна.) Кроме того, мы не можем говорить свободно, хотя должны произносить какие-то фразы, чтобы убедить Блесингейма и его дружков, что я ни о чем не подозреваю. «Чудесный денек» — «Да. Я бы не отказался искупаться» — «Правда?» — «Честное слово»…
Однако два пальчика Мэри продолжали сжимать мой указательный. Мои руки превратились в глаза, впрочем, так оно было с детства; теперь они обрели выразительность голоса, восприимчивость кожи, и мы вели безмолвный, исполненный тревоги разговор в тишине осязательного пространства. |