Изменить размер шрифта - +

В бесконечно далекой перспективе, за конторским столом, едва видным из-под рыхлых и шатких пирамид канцелярских папок, а также разного вида, оттенка, формата и степени ветхости бумаг, сложенных в относительном порядке и разбросанных совершенно произвольно, высовывалась чья-то плешь, старательно заретушированная жидкими волосенками, черными и блестящими, аккуратно зачесанными набок, но все равно предательски светившаяся сквозь все декорации.

Сидевший поднял голову на призывный глас и, вперив в вошедших долгий взгляд из-под круглых очков в металлической оправе, задумчиво принялся грызть деревянный черенок перьевой ручки, которую сжимал в руке.

Несмотря на солидную лысину, чиновник был относительно молод — лет тридцать-тридцать пять — и несколько пухловат. Видимо, для того чтобы придать себе мужественности, он отпустил усы, которые, увы, росли жидковато, и все попытки как-то напомадить их, придать воинственности, что ли, привели к тому, что упитанная физиономия столоначальника приобрела разительное сходство с кошачьей.

Одет «котяра» был в черный сюртук полувоенного покроя без каких-либо знаков различия, обильно присыпанный по плечам перхотью, в очередной раз доказывавшей, что почти полное отсутствие волос сему бедствию не преграда…

Наконец взор чиновника приобрел некую осмысленность.

— Вольны, э-э-э… сольдат…

Рядовой Пшимановский, представить которого стоящим по стойке «смирно» мог только человек, обладающий поистине необузданной фантазией, расслабился еще больше, что само по себе, да еще в сочетании с его фигурой, узкой в плечах и широкой в бедрах, для человека военного было зрелищем почти порнографическим.

— Вольны, сольдат!

Встать еще вольнее было просто невозможно физически, и Пшимановский растерянно обратил к своему подконвойному лошадиное лицо, словно прося помощи.

Видя, что его не понимают, чиновник горестно вздохнул, с минуту рылся в бумагах, прежде чем извлечь на свет божий растрепанную книжицу, еще дольше листал ветхие страницы туда-сюда и наконец водя для верности пальцем, прочел, налегая на последний слог:

— Свободны…

— Оба?!! — еще более изумился конвоир, становясь похожим на вопросительный знак.

— Нет… Только ви, сольдат. За… М-м-м… Э-э-э… Заключенного положитье… Э-э-э, оставьтье…

Обрадованный солдат перебил толстячка, запутавшегося в глаголах окончательно, совсем непочтительно:

— Тогда расписочку позвольте…

Когда, грохоча прикладом своего допотопного «оленобоя» о стены и мебель, царапая штыком стены, а ружейным ремнем цепляя за ручки шкафов, унося в нагрудном кармане мундира листок с накорябанными странным чиновником неразборчивыми каракулями, рядовой Пшимановский удалился, хозяин кабинета приглашающе указал по-детски пухлой короткопалой ладошкой на расшатанный стул:

— Садитьесь…

Владимир не стал привередничать, усевшись по-хозяйски на скрипящее сиденье и скрестив руки на груди.

— Ваше имя, род… э-э-э… деятельности?..

Каждый вопрос, даже самый короткий, превращался для толстячка в настоящую пытку. Он кряхтел, пыхтел, шипел что-то нечленораздельное себе под нос, а пальцы его мелькали над растрепанной от частого употребления книжицей, которая, как понял уже Бекбулатов, представляла собой словарь.

— Quelle merdet! — наконец проникновенно заявил чиновник, швыряя свой талмуд на стол и глядя прямо в лицо Владимиру. (Экое дерьмо! (Фр.)). — Eh bien, que pour le merdet, cette langue polonaise? (Ну что за дерьмо этот польский язык? (Фр.)).

— Que tu as fixe les yeux sur moi, le Slave sale? (Что ты уставился на меня, грязный славянин? (Фр.

Быстрый переход