Изменить размер шрифта - +
 – Чего же, – говорит, – я, дурак, спрашиваю, будто я не знаю, что четырнадцатого декабря?

 

Это вовсе неправда, но мне, разумеется, следовало бы так и оставить его на этот счет в заблуждении; но я это не сообразил и со страха, чтоб он на меня не нагрянул, говорю: я вовсе и не именинник четырнадцатого декабря.

 

– Как, – говорит, – не именинник? Разве святого Филимона не четырнадцатого декабря?

 

– Я, – отвечаю, – этого не знаю, когда святого Филимона, да и мне можно это и не знать, потому что я вовсе не Филимон, а Орест.

 

– Ах, и вправду! – воскликнул Постельников. – Представьте: сила привычки! Я даже и позабыл: ведь это Трубицын поэт вас Филимоном прозвал… Правда, правда, это он прозвал… а у меня есть один знакомый, он действительно именинник четырнадцатого декабря, так он даже просил консисторию переменить ему имя, потому… потому… что… четырнадцатого декабря… Да!.. четырнадцатого…

 

И вдруг Постельников воззрился на меня острым, пристальным взглядом, еще раз повторил слово «четырнадцатое декабря» и с этим тихо, в рассеянности пожал мне руку и медленно ушел от меня в сторону.

 

Я был очень рад, что от него освободился, пришел домой, пообедал и пресладостно уснул, но вдруг увидел во сне, что Постельников подал меня на блюде в виде поросенка под хреном какому-то веселому господину, которого назвал при этом Стаськой Пржикрживницким.

 

– На, – говорит, – Стася, кушай, совсем готовый: и ошпарен, и сварен.

 

Дело пустое сон, но так как я ужасный сновидец, то это меня смутило. Впрочем, авось, думаю, пронесет Бог этот сон мимо. Ах! не тут-то было; сон пал в руку.

 

 

 

 

Глава тридцать седьмая

 

 

Приходит день к вечеру; «ночною темнотой мрачатся небеса, и люди для покоя смыкают уж глаза», – а ко мне в двери кто-то динь-динь-динь, а вслед за тем сбруею брясь-дрясь-жись! «Здесь, – говорит, – такой-то Ватажков»? Ну, конечно, отвечают, что здесь.

 

Вошли милые люди и вежливо попросили меня собраться и ехать.

 

Оделся я, бедный, и еду.

 

Едем долго ли, коротко ли, приезжаем куда-то и идем по коридорам и переходам. Вот и комната большая, не то казенная, не то общежитейская… На окнах тяжелые занавески, посредине круглый стол, покрытый зеленым сукном, на столе лампа с резным матовым шаром и несколько кипсеков; этажерка с книгами законов, и в глубине диван.

 

– Дожидайтесь здесь, – велел мне мой провожатый и скрылся за следующею дверью.

 

Жду я час, жду два: ни звука ниоткуда нет. Скука берет ужасная, скука, одолевающая даже волнение и тревогу. Вздумал было хоть закон какой-нибудь почитать или посмотреть в окно, чтоб уяснить себе мало-мальски: где я и в каких нахожусь палестинах; но боюсь! Просто тронуться боюсь, одну ногу поднимаю, а другая – так мне и кажется, что под пол уходит… Терпенья нет, как страшно!

 

«Вот что, – думаю себе, – проползу-ка я осторожненько к окну на четвереньках. На четвереньках – это совсем не так рискованно: руки осунутся, я сейчас всем телом назад, и не провалюсь».

 

Думал, думал да вдруг насмелился, как вдруг в то самое время, когда я пробирался медведем, двери в комнату растворились, и на пороге показался лакей с серебряным подносом, на котором стоял стакан чаю.

 

Появление этого свидетеля моего комического ползания на четвереньках меня чрезвычайно сконфузило… Лакей-каналья держался дипломатическим советником, а сам едва не хохотал, подавая чай, но мне было не до его сатирических ко мне отношений.

Быстрый переход