Но Дианой я больше ее не называл никогда.
Война длилась много лет, и в течение этого долгого времени она, как говорится, изнашивалась, опускалась все больше и больше. То же самое было и со мной, хотя по-иному, да ведь и все мы изнашиваемся. Она жила в обозе среди грубости, блуда и пьянства вместе с похотливыми девками, которых войско таскало с собой, потом их, изношенных, истасканных, больных, гнали прочь, вместо них на дорогах сожженной, разграбленной страны к солдатам приставали новые. Она стала такой, как другие, или почти такой, потому что совсем такой же стать не могла. Черты ее лица изменились, расплылись, юное, крепкое тело обвисло, речь стала наглой и бесстыдной, некогда красивый грудной голос огрубел и охрип от вечного пьянства. Она стала походить на ту, какой стала теперь, и становилась мне все более противна, хотя я все еще был привязан к ней и хотел с нею быть. Она по-прежнему немало значила для меня. Для других она была обозной шлюхой, одной из многих, а для меня еще кем-то иным, кого я однажды встретил у ручья в лесу. Иногда я думал о том, что ее лук и стрелы лежат где-то во мху и, наверное, поросли мхом.
И вот война наконец кончилась, если она вообще может кончиться. Нас, солдат, как говорится, распустили по домам, хотя дома-то у нас не было, тогда мы стали бандитами, по крайней мере часть из нас; банды шатались по дорогам, грабили то, что оставалось в разоренной, нищей стране. Я примкнул к одной из банд. Что оставалось делать? Чем-то надо было кормиться. Она, как и прежде, пошла за мной. В решительную минуту она всегда держалась за меня, словно без меня чувствовала себя неуверенной, неуверенной и заблудившейся в этом странном, чужом мире, которому она, несмотря на свою грубость, никогда до конца не принадлежала. Казалось, она не могла обойтись без меня, ведь я знал ее прошлую жизнь, знал, кем она на самом деле была. Словно ей необходимо было всегда находиться с тем, кто знал ее когда-то.
Теперь она стала шлюхой в разбойничьей банде, ведь там тоже нужны шлюхи; иной раз ей поручали и другие дела, когда женщина подходила более, чем мужчина. В ней ценили, что она походила на мужчину и могла нам помогать. Мужчины смеялись над ней, но пользовались этим ее качеством. Смеялись и над тем, что она их презирает, не верили ее презрению, ведь она охотно спала с ними. Но это правда. Она презирает нас, мужчин, всех нас. И в то же время хочет быть такой, как мы, ведь, по сути дела, она хочет насиловать нас.
Теперь она сопровождала нас во всех наших зачастую нелегких делах и приключениях и часто приносила нам немалую пользу. Не верю, что ей так уж опостылела эта жизнь - ведь в ней немало заманчивого и веселого - и эта компания, этот сброд, как она их называет. Мне думается, ей хорошо здесь, с этими грубыми людьми, хотя она и презирает их. Я уверен, что она не хочет оставить их, оставить эту жизнь.
И вот мы стали все более отдаляться друг от друга, и мне все меньше хотелось иметь с ней дело.
Эта мужеподобная женщина, с кривой ухмылкой, дерзкая на язык, с вечно налитыми кровью глазами, была слишком далека от той, что я знал и любил когда-то. Вся моя любовь к ней и ко всему, что было связано с ней, умерла и сменилась отвращением, омерзением.
Отвращение и омерзение испытывал я и ко всей этой бандитской и солдатской жизни, к преступлениям, которыми полнился мир, к людям, которые разорили его, разграбили, отдали его на бессмысленное поругание, обрекли на нищету и отчаяние. Отвращение к преступной жизни, которую я сам вел так долго, я и все остальные. Как мог я так жить, так же, как и все остальные? Как мог я выносить все это, как мог пасть так низко? Что это за жизнь! 'Как могу я продолжать так жить?' - спрашивал я сам себя, испытывая все более сильное отвращение к этому существованию, к своему позорному существованию, отвращение к себе самому.
И все же я продолжал так жить, не вырвался оттуда, не бросил все, не начал жить по-новому, сначала. Сделать это было непросто, куда пойдешь? Я продолжал вести эту жизнь и презирал себя за это. |