Приказ был бы выполнен кем‑то другим. Ведь это приказ!
Простая мысль Эльзы, что для нее важно, чтобы он, именно он, ее муж, не делал этого, ему непонятна и все...
«Меня разжаловали бы, пытали, расстреляли. А что сталось бы с тобою, с детьми?..»
С удовлетворением отмечает Ланг радость Эльзы, что на комендантской вилле в Освенциме все устроено по последнему слову техники – даже водопровод с краном горячей воды. Он заботится выписать из Германии учительницу для детей. Он умиляется видом своих детей. Но ему непонятно вмешательство жены в его «служебную деятельность».
Однако она не отступает:
« – Значит – если бы тебе приказали расстрелять малютку Франца, ты тоже выполнил бы приказ?.. Ты сделал бы это! Ты сделал бы это!» – яростно кричала она, сопоставляя со своим сыном отравленных еврейских детей.
«Не знаю, как это вышло. Клянусь, я хотел ответить: „Конечно, нет!“ Клянусь, я так и хотел ответить. Но слова внезапно застряли у меня в горле, и я сказал: „Разумеется, да“», – признается этот „честный“ палач.
«В армии, когда начальник отдает приказ, отвечает за него он один. Если приказ неправильный – наказывают начальника. И никогда – исполнителя». Вот искреннее убеждение фашистских деятелей, так рьяно ссылавшихся на судебных процессах на то, что они действовали по приказу. Именно эту фразу произносит в споре со своею женой Рудольф Ланг. Представление о том, что исполнитель злодеяния тоже должен ответить за свои дела, непонятно фашистскому солдафону.
Потому единственное, что было способно подлинно потрясти эсэсовского палача – это известие, что Гиммлер отравился, избегнув тем самым суда. Рейхсфюрер струсил и, так сказать, «улизнул» от ответственности. Это Ланг считает предательством по отношению к себе лично – исполнителю гиммлеровских приказов.
Когда после ареста Ланга некий американец задает обанкротившемуся палачу вопрос, в котором фигурирует слово «совесть», между ними происходит следующий диалог:
«– Какое имеет значение, что думаю лично я? Мой долг – повиноваться!
– Но не такому жуткому приказу! – воскликнул американец. – Как вы могли? Это чудовищно... Дети, женщины... Неужели вы так бесчувственны?..
– ...Трудно объяснить. Вначале было очень тяжело, затем постепенно у меня атрофировались всякие чувства. Я считал, что это необходимость. Иначе я не мог бы продолжать, понимаете? Я всегда думал о евреях термином «единицы». И никогда не думал о них как о людях. Я сосредоточивался на технической стороне задачи. Ну, скажем, как летчик, который бомбит какой‑нибудь город...
Американец со злостью возразил:
– Летчик никогда не уничтожал целый народ!..
– Будь это возможно и получи он такой приказ, летчик сделал бы это!
Он пожал плечами, как бы отстраняя от себя подобную мысль».
Примерно так звучит одна из последних страниц правдивой и страшной в беспощадности правды книги Робера Мерля.
Этот последний диалог относится к 1946 году, когда атомные бомбы американцев уже упали на Хиросиму и Нагасаки – на столь же беззащитных детей и женщин.
Злость возражающего американца совершенно понятна.
Ведь статья из американской газеты, по следам которой заокеанский полковник приехал к Лангу, утверждала, что комендант Освенцима как бы «символизирует полвека немецкой истории, полвека насилия, жестокости и фанатизма». Американец явился в тюрьму к Лангу, чтобы взвалить всю меру исторической ответственности империализма на немецкого расиста, а в его лице как бы на саму немецкую нацию. Американец пытался исторически отождествить немецкий народ и гитлеровский фашизм, то есть подтвердить ту самую ложь, при помощи которой немецкие империалисты в течение десятилетий одурманивали ядом шовинизма миллионы простых немцев. |