Изменить размер шрифта - +
Языком молоть все горазды, а ты б за русский дух делом против меня восстал!

– Нет такого права, чтоб школы открыть без твоего дозволения.

– Ну и плохо, – после паузы, несколько обескураженно ответил Петр. – Это ты по делу сказал, отменим ту букву закона, чтоб всякую безделицу у высшей власти выспрашивать! Да только, думается мне, коли б и не существовало этой нашей половецкой дури – лоб бить перед каждым, чтоб свое получить, – все равно ты бы лишь языком молол; дела бежишь – оно вчуже тебе, барину!

– Дай волю, открою школу в Тобольске, когда в ссылку дойду.

– И геометрии станешь учить?

– Все тленом будет, и ты станешь им, государь, науки эти твои заморские – антихристово наваждение – сделаются тленом, исчезнут с нашей земли, памяти по ним не будет.

– Да ну?!

– Истый тебе крест!

– Как же ты без геометрии новые города намерен ставить? Как ты без сей бесовской науки мог бы северную столицу возвесть?

– А я не возвожу ее. Мы ее не возводим. Ее французишки да немчура возводят.

– Наш господь, Урусов, не только сам учил, но и учился.

– Так он же у своих учился.

– А коли у нас своих нету? – спросил Петр устало. – Тогда что?

– Значит, и не надо – каждому отмечено от господа свое!

– А где же русским людям жить? – спросил Петр.

– А где спокон веку жили: в наших селениях, в тихих да светлых деревнях! Только тебе память по нашей святой старине незнакома, государь!

– Да плакал ли ты слезами счастья хоть раз, сидя у слюдяного оконца, раскрашенного первым ноябрьским инеем?! Сердце твое разрывало тоскою по деревушкам в сосновых борах, когда утром дымы в темном небе белыми кажутся и хлебом пахнет, а ты, проживаючи по делам государевой надобности в славном городе Аахене, где родной печи нет и люди чужие, от тоски исходишь? Это знакомо тебе?! Нет, тебе бездельная лень боярская угодна, чтоб на тебя все окрест гнули спину, а ты бы в ухе пальцем ковырял да на юродивых смеялся! Я, российский государь, землю нашу знаю и сердцем ей предан, но, чтобы ее со стариною первозданной сохранить, мне города-крепости у морей потребны, дураку не ясно!

– Ты нас дурнями всех полагаешь, – словно бы не слыша государевых слов, гнул свое Урусов, цепляя лишь зыбкую форму того, что говорил собеседник, но никак не вникая в смысл, в душу мысли. – Коли любил бы ты нашего человека, разве б посмел немцам повелеть подушную опись каждого из нас составить, всех, будто скот, оклеймить и расписать по губерниям, похерив тем нашу вечную свободу?!

– Это ты под игом был два века свободен? Это ты под Лживым Дмитрием и его поляками был свободен? Это ты под Шуйскими свободою надышался?! Коли и был у нас Новгород вольным – с Ганзой и Амстердамом повязанный торжищами, – так ведь во прах сами же его и обратили, за то самое дело, что и поныне тебе столь ненавистно! Тьфу! Слеп ты и глух – оттого что дурень!

Урусов снова запел что-то свое, понять его становилось все труднее и труднее.

Петр решил было задуманное в гавани утром еще отменить, но, вглядываясь в ждущие лица каторжан, скованных с Урусовым одной цепью, сказал Суворову, давно уже стоявшему за его спиной:

– Пусть фельдъегерь раскладывает.

И, зная, что сейчас происходит за его спиною, Петр обратился не столько к Урусову, сколько к остальным каторжанам:

– В сердце моем не токмо одна жестокая справедливость живет, но и сострадание к человецем. Путь тебе, Урусов, предстоит долгий. Своей императорской милостью я даю тебе право не в нагольном тулупе идти в Тобольскую крепость и не в колодках, а по-людски.

Быстрый переход