Порядка нет в державе, Петр Алексеевич, нет порядка, и ждать его неоткуда.
– А – от меня?
– На одном человеке порядок не станет, мочи на это нет.
– Испортился ты, Иван, разъезжая по басурманским Европам, – усмехнулся Петр. – Кнут по тебе скучает.
– Не задирай мастера, – в тон государю ответил Никитин, – а то таким тебя изображу, что внуки ахнут. В нас – память человеческая, нас холить надо.
– В холе разнежишься, мастеру надобно ощущать вечное неудобство, как ручью, что путь к реке ищет; поиск – та дорога, по которой можно жизнь пройти в радости и без страха смерть увидать, потому как она мигом жахнет; ее тогда страшно, коли ждешь, медленно затаившись, и химерами всяческими стараешься избечь…
– Не зря Василь Васильич Голицын в своих хоромах держал твой портрет, писанный в отрочестве, наравне с парсунами князя Владимира и с Иваном Грозным, – хитер старик, чужой ум загодя чувствовал…
– При чем тут ум? Просто-напросто боялся, оттого и держал. Софье служил, не мне. Думал портретами гнев отвести; политик загодя себя обставляет, потому как ежели умен – более о поражении думает, чем о победе. Привел бы Соньку на трон, меня б похоронил и следа б не осталось… Да и в уголку я у него висел, на самом невидном месте; у «царственного большия печати и государственных посольских дел сберегателя» нюх лисий… На самом видном месте что он держал, не помнишь?
– Помню, как не помнить.
– А ведь за те немецкие листы, что он хвастливо на всеобщее обозрение представил, плачено было по пять рублей за штуку; деньги – при его-то скаредстве – большие. И королей вывесил басурманских, а ведь при людях плевался на Европу, жидовинью корил…
– Такое уж у него было иностранное дело, Петр Алексеевич, – ответил Никитин, пристально охватив чуть раскосыми глазами лицо царя. – А память у тебя как у художника… Страшная у тебя память: что раз увидал, того топором не вырубишь.
– Потому мы с тобою и любим стакан выпить поутру, Иван, – вздохнул Петр, – сие мысль, а она благостной бывает редко, в ней чаще всего грусть сокрыта али какой подвох, понятный одному тебе старому и не всесильному… Уже…
– Ты истинную силу только сейчас и набрал, Петр Алексеевич…
– Истинная сила исчислима тем, каким ты просыпаешься поутру, Иван… Сколько звонности в тебе и радости: как птиц слышишь, хлопья снега, шум дождя… Сила – это когда постоянная в тебе игра, Ванюша, беззаботность, а потому – вера в удачу, ожидание счастья, чуда, новизны, нежности…
– Чего грустен сегодня, государь? Не по тебе это.
– По мне. Только раньше хватало сил скрывать, а теперь – устал. Ты прав, порядка в державе нет; а это душу терзает, лишь порядок дает спокойствие… Когда все вокруг трещит и сыплется, а ты – один; когда других понимаешь, а они тебя – нет, тогда вот…
– Что? – после долгой паузы спросил Никитин, так и не дождавшись последних слов Петра.
Тот махнул рукой, поднялся, погладил художника по голове, вышел.
…И вот сегодня, заехав от Фельтена в Адмиралтейство, Петр велел Суворову погрузить – только осторожно, палку получишь, коли кокнешь! – тонкую доску, завернутую в рогожину, и повелел везти себя к Никитину.
Возле моста сказал остановить коляску и долго смотрел на то, как чайки собачились над полыньями возле берега.
– Любишь этих птиц? – не повернув голову, спросил денщика.
– Белые, – ответил Суворов после недолгого раздумья. |