Изменить размер шрифта - +

А то, что у меня получилось, — плачевно, хотя я со своей девочкой просто говорил, но получалось так, что она видела и то, что я делал. Сначала надо было стать совершенным самому, прежде чем браться за работу Пигмалиона. Соню всегда принимали за мою родную сестру, такая она была беленькая и хорошенькая, как пушистый желтенький цыпленочек, в своем оранжевом платье с золотистым бантом, когда мы выходили к нам во двор, где в детской песочнице возились другие, конечно, не такие совершенные, как она, дети. У Сони всегда было много игрушек — Вера откупалась, как могла, поглощенная сначала работой, потом собственным бизнесом. Она явно переоценила свои материнские силы, дома даже года не пожелала с ребенком сидеть, ринулась в бой за сомнительные жизненные блага, подбросив девочку мне. Соня отвечала матери тем, что сразу невзлюбила плюшевых медвежат, лопоухих зайцев, кукол со стеклянными глазами и пучками искусственных волос. Она в детстве любила только одну игрушку — меня. Беря в руки очередного клоуна, одетого в яркие цветные тряпки, крутила его минуту в руках и рассерженно бросала на пол:

— Ты красивее.

— Разве? — пытался бороться с ее скверным вкусом я. — Зато его можно посадить, и он никуда не денется, не убежит по своим делам, спокойно сядет в компании других кукол и будет вместе с ними пить понарошечный чай.

— А стишки он умеет придумывать? Про краба? Паша, расскажи!

И я заводил свою шарманку в двадцатый раз:

— Жил-был краб, восемь лап, белые носочки, ползает в песочке…

Стихи Соня так и не научилась сочинять сама, она вообще была девочкой практичной, в мать, и всегда лучше считала, чем читала. Это у нее в Веру,

Вера… Да, я всегда называл свою единственную тетку просто Верой, она старше меня на десять лет и у них с моей матерью родным был только отец. Их с трудом можно было даже назвать сестрами, так они ссорились, а иногда и в открытую враждовали. Это было из-за бабкиного наследства, которое они не поделили, когда та умерла, оставив завещание, что огромный старый дом и усадьба размером в половину гектара отходит к обеим сестрам в равных долях. Моя мать никак не соглашалась свою долю ни уступить, ни продать, говорила, что в этой усадьбе ее корни и предки не простят, если чужие люди будут хозяйничать в доме и в саду. Это было с ее стороны простое, ничем не мотивированное упрямство, у нас тогда уже была и эта дача, и свой огород, но деревенский дом в ста километрах от Москвы, где мать родилась, отдать целиком в чужие руки она не хотела.

Со временем там все пришло в упадок: дом, старый сад, где древние ветви яблонь по-прежнему ломились осенью от зелено-красных твердых, как само дерево, плодов, потому что яблоки были в основном поздних сортов, из тех, что кладут на зиму в лежку, пересыпая ржаной соломой. Я до сих пор помню, как в детстве с упоением повторял загадочные, непонятные названия, пробуя их на вкус, как и сами яблоки: «штрифлинг», «пепин-шафран», «анис». Из этого сада, как и из моего детства, я еще помню изумительные кусты смородины: в июле ветки провисали до земли под тяжестью длинных висячих гроздьев, алых, как совсем свежая, еще не свернувшаяся артериальная кровь.

Так вот, из-за того сада они и ссорились, Вера и моя мать. Тетка хотела после смерти бабушки все это продать, ей всегда нужны были деньги, любые, лишь бы удачно попробовать их крутануть. Вера часами могла обсуждать мать, и, каюсь, часто я был ее согласным собеседником.

Тогда я думал, что тетка мне ближе, чем родители, те мне просто иногда мешали. Если не врать, то мешали всегда, потому что мать слишком любила меня опекать, причем такой мелочной, настойчивой заботой, что становилось тошно от постоянных приставаний и немыслимого количества еды, которое она старалась в меня запихнуть. Отец же просто изводил своими дачными делами, железками, заводом, на котором работал, попытками развернуть меня лицом в сторону другой, более «мужской», по его мнению, профессии, для чего звал в гараж к работягам или на улицу, под березу, — забивать в домино «козла».

Быстрый переход