.. пожалуй, – теперь я охотно это признаю, – несколько странные.
Эспиноза одобрительно кивнул:
– Прежде всего, господин шевалье, позвольте мне доказать вам, что если я и выполнил ваши просьбы, то единственно из уважения к вашей особе, а не из страха, как вы могли бы предположить.
– Сударь, – сказал Пардальян с тем оттенком уважения, который в его устах имел высокую цену, – мне никогда бы не пришла в голову мысль, что такой человек, как вы, может уступить перед какой-то угрозой.
Эспиноза еще раз одобрительно кивнул, а затем настойчиво продолжал:
– И все-таки, сударь, я непременно желаю убедить вас.
– Поступайте, как вам заблагорассудится, – вежливо сказал Пардальян.
Не двигаясь с места, Эспиноза ногой привел в действие невидимую пружину, и в тот же миг книжный шкаф отъехал в сторону и за ним открылся довольно большой зал, где безмолвно и неподвижно стояли вооруженные пистолетами и аркебузами люди, готовые выстрелить, как только последует приказ.
– Двадцать человек и офицер, – лаконично сказал Эспиноза.
«Ого! – сказал себе Пардальян, – неплохо я влип!.. И подумать только, я имел наивность поверить, будто ради меня тигр обратился в ягненка!»
И в его улыбке сквозила жалость к той самой наивности, в которой он себя упрекал.
– Этого мало, – сказал Эспиноза понимающе, – я знаю; но найдется кое-что другое, получше.
По его знаку люди отошли на левую и правую сторону зала, оставив в центре обширное свободное пространство. Офицер, пройдя по этому людскому коридору, настежь распахнул в глубине зала дверь, выходившую в широкий коридор, занятый военными.
– Сто человек! – провозгласил Эспиноза, по-прежнему обращаясь к Пардальяну.
«Бедный я, бедный!» – подумал шевалье, сохраняя, однако, невозмутимость.
– Эскорт принцессы Фаусты! – приказал Эспиноза отрывистым голосом.
Фауста смотрела и слушала с неизменным спокойствием...
Пардальян небрежно прислонился к двери, через которую он вошел, и горделивая улыбка озирала его тонкое лицо при виде неслыханных мер предосторожности, принятых против одного-единственного человека – против него самого! Однако в глубине души он вполне искренне и нещадно ругал себя.
«Чума меня забери! – думал он. – И надо мне было выступать в роли верного слуги этой противной Фаусты! Какое мне было дело до ее разногласий с этим главой инквизиции – а он кажется мне грозным бойцом, несмотря на все его елейно-медовые ужимки, и уж во всяком случае он не умалишенный вроде меня: взять хотя бы этих великанов-монахов или солдат, которых он сюда нагнал!.. Разрази меня гром!.. Неужто я так и останусь до конца моих дней все тем же взбалмошным и неосмотрительным юнцом, который не способен ни на какое мало-мальски разумное и трезвое суждение?! Чтоб мне несколько лет клацать зубами от болотной лихорадки! Это же подумать только, в какое осиное гнездо завела меня моя дурацкая страсть вмешиваться в чужие дела. Да если бы мой бедный батюшка видел, какую жестокую шутку сыграла надо мной моя собственная глупость, он бы долго и справедливо бранил своего непутевого сынка!.. Да, пожалуй, и мой новый друг Сервантес угостил бы меня своей вечной присказкой: «Дон Кихот!», посмотрев, как меня обложили в норе, словно несмышленого лисенка!»
Но очень скоро в настроении шевалье произошла обычная для него перемена: теперь, когда он должным образом отчитал себя, в нем вновь заговорила его беззаботность:
– Ба, в конце концов, я еще не умер!.. И не такое видывали!
И он улыбнулся своей лукавой улыбкой. А Эспиноза, по-видимому, неверно истолковав эту улыбку, продолжал с неизменно серьезным видом:
– Будет ли вам угодно настежь открыть дверь, к которой вы прислонились, господин де Пардальян?
Не говоря ни слова, Пардальян молча сделал то, о чем его просили. |