— Воистину ты князь меж торговцев верблюдами, Ниязи, и как никто достоин стать Ибрагимом своего рода.
— Увы! — вздохнул Ниязи. — Я ещё не сумел оплодотворить ни одну из сорока своих жён.
— Сорока! — воскликнули разом несколько голосов.
— Считая нескольких, которые у меня уже были, тех, что мы купили в дороге и отправили домой другим путём, и тех, чьи мужья стали евнухами по вине дикарей, выходит около сорока. И все ждут меня в предгорьях Дар-Нуба.
Взгляд его затуманился, а внизу под рубашкой обрисовалась внушительная выпуклость.
— Я соблюдал себя, — объявил Ниязи, — воздерживаясь от греха Онана, даже когда ифриты и суккубы искушали меня в ночные часы. Ибо, изливая семя, я умерил бы свою ярость и ослабил решимость.
— Ты не добрался до караван-сарая Абу Гашима?
— Напротив. Я приехал туда и стал дожидаться сородичей, понимая, что ожидание будет долгим: люди, претерпевшие такое увечье, не смогут подолгу ехать на верблюдах. Через две ночи с верховьев Белого Нила пришёл караван, нагруженный слоновой костью. Арабы-караванщики увидели моё искусство в обращении с верблюдами и предложили мне пойти с ними погонщиком до Омдумана, лежащего в трёх днях пути к северу. Я согласился и наказал Абу Гашиму передать моим братьям, что вернусь меньше чем через неделю.
Однако в первую же ночь арабы скрутили меня и надели мне ошейник. Полагаю, они хотели оставить меня при себе в качестве погонщика и мальчика для утех. Однако, не доходя до Омдумана, они остановились в неком оазисе неподалёку от турецкого каравана. Начался обычный торг: арабы сложили в кучу товары, которые хотели обменять (по большей части слоновую кость), между двумя лагерями и удалились. Турки осмотрели добро, оставили свой товар (табак, ткани, железо в слитках) и удалились. Так продолжалось долго. Наконец меня добавили к груде арабского товара. Турки вышли и забрали меня со всем арабским добром, а клятые арабы забрали турецкое добро, после чего оба каравана пошли своей дорогой. Турецкий добрался до Каира, и там я попытался бежать, зная, что мои сородичи в определённое время года (а именно в августе) будут в Хан-аль-Халили. Увы, меня выдал другой невольник. Позже я оторвал ножку от табуретки и забил его до смерти. Турки поняли, что в Каире со мной сладу не будет, и продали меня алжирскому корсару, зашедшему в порт с грузом белокурых кармелиток.
Джек вздохнул.
— Есть в невольничьих историях некое однообразие, некий бесконечный повтор, так что я (кстати, о белокурых невольницах) временами готов согласиться с милой Элизой, не одобрявшей эту практику в целом.
— Насколько я понял из твоих рассказов, тоже не лишённых повторов, — заметил Даппа, — она осуждала рабство по причинам моральным, а не потому, что невольников скучно слушать.
— Я бы тоже выдумал какие-нибудь разэдакие резоны, если бы коротал время за вышивкой и купаниями.
— Я не знал, что ворочать деревянным веслом — столь большая нагрузка для твоего интеллекта, — сказал Даппа.
— Пока английская лихорадка не прогнала французскую хворь, никакого интеллекта у меня не было. Когда я буду богат и свободен, то выдумаю сто и один довод против рабства.
— Достанет и одного, — процедил Даппа.
Джек почувствовал, что надо сменить тему, и повернулся к Врежу Исфахняну, который сидел на корточках, курил турецкий табак и наблюдал за беседой.
— О, по сравнению с прочими моя история тривиальна, — сказал Вреж. — Как ты, вероятно, помнишь, мой брат Артан разослал в разные места письма с вопросами касательно рынка страусовых перьев. Ответы убедили его, что бедственное положение нашей семьи можно поправить, если наладить оборот товаров через Северную Африку. |