- Инспектор, управляющий, администратор, называйте, как хотите,продолжал он.- Я с таким же успехом мог стать поваром. В этой области я бы, пожалуй, проявил гораздо больше таланта. На родине мои расстегайчики, грибки в сметане и борщи с пирожками славились у всех соседей. Вот была жизнь! Но здесь... Эта унылая страна, эта проклятая местность... Играете ли вы в карты, доктор? В баккара или экарте? Нет? Жаль. Здешняя местность, знаете ли... Одиночество, безграничное одиночество, и больше ничего. Скоро вы сами в этом убедитесь. Ни малейшего общества, не с кем встречаться.
Он наконец выпустил мою руку, закурил папиросу и мечтательно посмотрел на вечернее небо и бледную луну, в то время как я, дрожа от холода, кутался в шерстяное покрывало. Затем он продолжал свой монолог.
- Ладно. По мне хоть и одиночество. Но что касается здешней жизни, то она уж, скорее, похожа на наказание. Иногда, одеваясь по утрам, я говорю себе: "Итак, ты ведешь эту пустую жизнь, но ты сам в этом виноват, ты даже желал ее". Дело в том, что, когда большевики арестовали меня,- даже в свой смертный час я не смогу понять, зачем они это сделали,- так вот, я тогда здорово перепугался за свою жизнь, задрожал от страха и, упав на колени, взмолился Господу: "Я молод, сжалься надо мною, я еще хочу жить!" - "Черт с тобой! - сказал мне Господь.- Ты мало годишься в мученики за веру. Ступай и живи!.." Вот теперь я и живу этой веселенькой жизнью... Другие тоже грешили, тоже играли в карты, пьянствовали, расточали "сребро и злато" и совсем не оплакивали своих грехов, а теперь вот счастливы - живут себе, как самые настоящие мужики бывают рады, если им удается раздобыть к каше бутылочку самогонки. Они вполне довольны своей судьбой и ни о чем не задумываются. Я же, видите ли, беспрерывно думаю о самом себе. В этом заключается мое несчастье. Моя болезнь, доктор, сводится к тому, что я слишком много думаю. Ваши симпатии, надо полагать, не на сторону большевиков?
Я ответил, что вообще не занимаюсь политикой. По тону моего ответа он, должно быть, понял, что я зол и теряю терпение, ибо тут же отступил на шаг, ударил себя по лбу и начал уничижать себя упреками.
- Я-то, однако, хорош! Стою столбом и разглагольствую, даже на политические темы распространяюсь, а там, в доме, лежит больной ребенок. Что вы обо мне подумаете, доктор? Барон, мой друг и добродетель, сказал мне: "Аркадий Федорович, поезжайте-ка навстречу врачу и, если он не слишком утомлен поездкой, попросите его осмотреть своего первого пациента". В доме лесничего лежит маленькая девочка. Вот уже два дня, как у нее сильнейший жар. Может быть, скарлатина.
Я вылез из саней и вошел вслед за ним в дом. Тем временем кучер стал распрягать лошадей. Молодая лисица, прикованная цепью к собачьей будке, начала злобно визжать и бросаться на нас. Русский толкнул ее ногой, пригрозил кулаком и закричал:
- Молчи, чертов ублюдок, будь ты трижды проклят! Исчезни в своей дыре! Ты, видно, все еще не знаешь меня, а между тем мог бы и запомнить. Никуда ты не годишься, понапрасну тебя здесь хлебом кормят!
Мы вошли в дом. Через плохо освещенный коридор мы попали в темную нетопленную комнату. Я решительно ничего не видел и пребольно стукнулся коленкой о край большого стула. "Прямо, прямо вперед, доктор",-сказал русский, но я остановился и стал прислушиваться к доносившейся из соседнего помещения игре на скрипке.
Звучали первые такты сонаты Тартини*. Эта грустная мелодия, в которой слышится плач привидений, производит на меня сильнейшее впечатление всякий раз, как я ее слышу. С нею, должно быть, связано какое-нибудь воспоминание моего детства. Например, такое: я снова в кабинете моего отца, воскресенье, все ушли из дому и оставили меня одного. Надвигается темнота, кругом тишина, и только в камине жалобно завывает ветер. Я начинаю бояться. Мне кажется, что все вокруг заколдовано. Мною овладевает детский страх перед одиночеством, перед завтрашним днем, перед жизнью вообще. |