|
Лестница стонала все ближе и ближе. Ростислав возвращался. Он преодолевал этаж за этажом и где-то между пятым и шестым приостановился немножко отдохнуть. Настя поняла это, потому что услышала его голос.
— Я уже тут, Вовик. — Голос был радостный. — Извини, что так долго. Представляешь, они испугались, что я из „легавки“. Я же в первый раз пошел, они меня в лицо не знали. Пришлось предъявить писательский билет. — Он засмеялся.
И снова пошел лестницей вверх. На высоте седьмого этажа остановился, слегка отдышался и поправил в кармане бутылку, чтобы, не приведи Господь, не выпала. Потом он сделал широкий шаг с лестницы на подоконник. Володька успел подать ему руку, и Ростислав, посиневший от холода, ввалился в комнату.
— Ну ты даешь, друг, — выдохнул Старых, — еще б чуть-чуть — и взлетел бы, как ангел. Я едва успел твои скользкие пальцы поймать.
Но Ростислав не слушал его.
— Настя? Что ты здесь делаешь? — Веселые нотки в его голосе сменились на раздраженные.
— Не видишь — пью! — сказала Настасья, встала и направилась к двери. — Свечку в церкви поставь за чудесное спасение! — это она произнесла уже на пороге.
На столе в комнате ее ждала полная миска чудесного рассыпчатого плова.
Тридцать первого декабря к Улугбеку прилетела жена.
Анастасия знала, что их у него две — Зульфия и Амина, но не решалась спросить у приверженца шариата, которая из женщин решила почтить мужа своим присутствием.
Он представил ее сам:
— Настя-ханум, это — Зульфия-ханум, поэтесса.
Поэтесса казалась воплощением всех грез Востока: и луноликая, и бровь полумесяцем, и черных прядей завеса, усмиренная в двух косах. Только вот стан красавицы на данном этапе не вписывался в поэтику: вызревавший маленький восточный гражданин заставил ее носить широченное платье. Беременная Зульфия, очевидно, чувствовала себя несколько неловко, и это было заметно в каждом ее движении и слове.
Полдня она наводила порядок во временном доме мужа, не разделенном, как принято у узбеков, на мужскую и женскую половины.
А к вечеру в дверь постучал Улугбек, и с выражением лица, какое бывает у радиста, передающего сигнал бедствия, попросил:
— Ростик-джан, зайди к Зульфие, она плачет, рыдает, спросить хочет.
Ростик-джан зашел к Зульфие, которая на самом деле рыдала и плакала. Он вернулся в комнату через полчаса с пакетиком соленых абрикосовых косточек и урючиной за щекой, так что казалось, будто у него выскочил флюс. Сначала Настя испугалась, что щека у него вспухла от неожиданной пощечины, но потом, поняв причину косметической перемены, мысленно посмеялась.
— Что там, Слава?
— Презабавнейшая история. — Он достал из кармана обрывок листа бумаги. — Вот, почитай.
На листе почерком Улугбека со множеством русификаторских правок Ростислава было начертано:
„Милая Татьяна!
Нам, восточным парням, свойственны как скромность, так и беспощадность.
Я не хочу тебе льстить, поэтому пишу как есть. В твоем облике я увидел любовь, доброту, уверенность, а также незримую красоту — те качества, которых не замечал у белых женщин.
У меня появилось желание долго разговаривать с тобой, не скрывая своего удивления.
Жаль, что ты ушла…
Жду доброго времени — времени встречи.
Твой турецкий мальчик“.
Прочтя подпись, Настя сразу представила себе статуэтку „Турецкий мальчик“ с улыбкой, как у фарфорового китайчонка периода культурной революции и с гиперболизированным предметом на том месте, которое избрал для художественных экспериментов при изображении жеребцов Настин давний приятель анималист-портретист. |