Я только не помню вот, кто кому изменил: она ли, ей ли…
– Так в позапрошлом! В позапрошлом году, Николай Ильич! Она изменила! Чем-то он ей не угодил, любовничек ее – тоже, что ли, изменил, – она и изменила! И как-то так неудачно, что случился нервный срыв, говорят, чуть ли не с потравой. Потому в прошлом году она и не приехала, нервы лечила. За-гра-ни-цей! Я все прекрасно помню! Все!
– С потравой, говорите? Чем же это она травилась?
– Змеиным ядом. Или дустом. Или пергидролем. Только вот, кажется, не она сама травилась, а травила любовника. А первого, которому изменила, или того, с которым изменила, не скажу, не буду врать.
– Какие страсти шекспировские! Вот шуба только ей теперь зачем, не пойму! Такая теплынь, сирэнью веет…
– Сирэнью она душится, потому, как вы говорите, и веет. Настоящая-то еще не зацвела толком. А шуба положена для пиэсы. Вы бы лучше слушали, Николай Ильич. И не шуба, господи, а паланкин, то есть палантин! То есть манто! То есть… Да! И не сирэнь, а «Ландыш серебристый».
Случается, что актеров заменяют любители из здешних обывателей. Такое приобщение – часть игры, обновление крови, режиссерский взбрык под опьяняющим воздействием весны, что однажды случился и зачинил традицию.
– А ктой-то с Леночкой, Зоя Ивановна? Лицо вроде бы и знакомое, вроде бы и нет.
– Так ведь наш нотариус, местный. Не узнали? Его все знают. Он здесь испокон веку живет нотариусом. Испокон веку! Я тут завещание составляла в пользу… не скажу, кого. Так вот у него все бумаги и шила.
– Мудрено играет. Прям заслужённый артист.
– Артист и есть. Ох и арти-и-ист, Николай Иванович! Я вам порасскажу, будет случай…
Зоя Ивановна явилась в мою сказочку по случаю и растает, словно во сне, и бог с ней, со старой сплетницей, и с ее приятелем. Но она и впрямь доверила мне оформление своего завещания. Так ведь больше и некому! Сколько, по-вашему, может быть нотариусов в таком крошечном городке? Нет, попытки конкуренции, конечно, случались, но господа конкуренты… Но господа конкуренты – ах! – не ведали, что творили, на кого, простите, хвост поднимали. И потому да простятся мне некоторые шалости, почти безобидные забавы.
Шалостью и забавой можете считать и мои сценические экзерсисы. Можете считать.
Однако знакомство с восходящей областной звездой Леночкой Свободной я предпочитаю поддерживать на театральной сцене, в рамках условностей выдуманного, ложно многозначительного диалога, под маской трагикомической, что смеется одной стороной рта и горестно опускает к подбородку другую. На сцене мы с ней довольны друг другом. Вне сцены… Вне сцены – я не желал бы неизбежного повторения заученных ужимок, реверансов и паче того деланой кровожадности. Это не есть забавно.
А на сцене… Что ж! Она – в свете софита, ибо представление вечернее. Угнездилась в кресле, кутается в мех, поднимает голову в пышном каштановом начесе, смело подведенные глаза полузакрыты, губы мило играют – держит паузу. Холодное кокетство! Блистательная туфелька чуть притопывает – это знак. Я трепещу и – изрекаю положенное:
– «Вы научили меня понимать, что такое любовь, ваше радостное богослужение заставило меня позабыть о двух тысячелетиях».
Она – богиня, видите ли. Сама Венера. И, понятно, лгунья:
– А как беспримерно верна я вам была!
– Ну, что касается верности…
– Неблагодарный!
– Я вовсе не хочу упрекать вас в чем-либо. Вы, правда, божественная женщина, но все-таки женщина, и в любви вы, как всякая женщина, жестоки.
Я будто бы весь во власти воспоминаний, прикрываю лицо рукой. |