|
Оказавшись вдвоем с Элизой, Монферран несколько раз прошелся по кабинету, потом остановился и, помолчав, сказал:
— Лиз, я хочу подать в отставку.
Она посмотрела на него не с изумлением, но с тревогой:
— Это всерьез? Ты ведь уже дважды пытался подать в отставку.
Он вспылил:
— Да, пытался! Дурака валял! Но сейчас я хочу уйти, и я действительно уйду.
— Что же сегодня случилось? — тихо спросила Элиза.
— Ничего! — крикнул он. — Ничего! Песчинка упала, букашка умерла! Это ничего не значит! Горы рушатся, народы гибнут… Господь знает: каждому свое… Но я не бог, и я не могу! Я тоже песчинка, букашка… Еще десять лет назад, когда была холера, я подумал: кто я, чтобы распоряжаться жизнями стольких людей? И вот теперь… Ах, если бы ты видела! Что я говорю? Слава богу, что не видела. Ребенок погиб, Лиз, понимаешь, ребенок!
— Какой ребенок? Как он попал туда? Расскажи!
Он рассказал ей все, что случилось, упомянул о злобных словах Павла Лажечникова. Элиза покачала головой:
— Бедные, бедные люди… Жестокие от горя.
— Это они-то жестокие? — Огюст рассмеялся. — Они невыносимо покорны всему… Бунт этого богатыря, в сущности, жалок… Но он прав! Прав! Двадцать с лишним лет я стараюсь не замечать: гнилых бараков Пютерлакса, трехэтажных нар здесь, единственной койки в больнице на две с половиной тысячи человек рабочих, из которых заболевает и калечится каждый шестой… А смерть шестидесяти позолотчиков?! Они отравились ртутью и умирали в муках… Ты понимаешь, Лиз, шестьдесят человек умерли почти на глазах моих, а я дал им умереть!!!
— А что ты мог поделать? — спросила Элиза, подходя к нему и стараясь заглянуть в его лицо. — Что ты мог? Ведь иначе нельзя строить.
— Да! Иначе нельзя. Так же строились египетские пирамиды! Нет, я не хочу, я не могу больше… Двадцать лет… Двадцать два… Мне не выдержать. И ведь писал же рапорт за рапортом, требовал одного, другого… Сто раз говорил этим чиновным рожам, что люди мучаются, что нельзя так их мучить, что люди ведь… Да какое им дело?! Чем выше, тем дальше от этого, а для тех, кто совсем высоко, мои мужики и вовсе ничего не значат! Мужиков много! Эти перемрут — новых согнать можно… Боже мой, боже мой! А они молчат… Послушай, Лиз, я прошу тебя: уйди, я прошу тебя… Дай мне успокоиться. Я выйду обедать, только пусть сейчас никто меня не трогает.
Затворив за Элизой дверь, Монферран кинулся к столу, схватил перо.
— Напишу прошение… Не может быть, чтоб мне отказали. Я начал, я хорошо начал. Пускай другие закончат.
— Другие не закончат, — проговорил из глубины его сознания знакомый голос.
— Это ты, проклятый?! — прошептал Огюст, неизвестно к кому обращаясь, ибо понимал, что, в сущности, разговаривает с самим собою. — Ну, послушай, оставь меня, освободи… Я же человек! Смертный, слабый человек! Работа, которую я затеял, под силу титанам… И я взялся за неё сам и заставил других, таких же смертных, работать, точно они титаны! Ну хорошо, я — это я. А они? Один уже в лицо назвал меня душегубом!
— И ты испугался? — голос был жесток и насмешлив. — Но без тебя собора не выстроит никто. И все, что совершилось, окажется совершенным зря. Строить должен ты.
— О, не мучай меня! — простонал архитектор. — Пожалей! Я не выдержу дольше…
— Выдержишь. А жалости не проси: она не для таких, как ты. Работай!
— Чёрт бы тебя побрал! — Огюст платком вытер вспотевший лоб. |