До Огюста дошли разговоры, что многие такие, как он, виновные лишь в храбрости, проявленной на войне, могут в скором времени потерять выгодные места. Его место особенно выгодным, пожалуй, не считалось, но нашлись бы претенденты оттеснить наполеоновского офицера и с этой «жердочки». Огюсту стало не по себе. Молино не повышал его по службе, не предлагал ему самостоятельной работы, и по намекам главного архитектора Парижа Монферран вскоре понял, что ему, «бонапартисту», надеяться не на что. Поневоле приходилось думать о связях мсье Пьера Шарле…
Антуан Модюи собирался вернуться в Россию. Свой отъезд он назначил на конец ноября, желая избежать путешествия по отвратительным российским дорогам, размытым дождями.
— На саночках, по снежку куда приятнее, — говорил он, — да и быстрее: с каретами в каждой дыре проторчишь по два-три дня. Бр-р-р!
Но до его отъезда произошло событие, сделавшее прощание друзей совсем иным, нежели они полагали.
Однажды, это было в конце октября, Огюст встретил одного из своих знакомых, с которым некогда вместе служил в полку Дюбуа, и они, зайдя в трактирчик, провели там приятный вечер, после чего расстались, и Огюст, оставшись в одиночестве на темной, безлюдной улице, почувствовал вдруг досаду и тоску. Идти в свою пустую квартиру, где наверняка уже храпел на диване Гастон, в буфете было немного сухарей и четверть бутылки какой-нибудь кислятины, ему ужасно не хотелось. И он решил пойти к Элизе.
Идти было далеко, экипажей по дороге не попадалось. Молодой человек добрался до знакомой улицы, за которой начинался сад, в половине двенадцатого.
Поднявшись по лестнице, он уже собирался было постучать в дверь, не рискуя так поздно дергать шнурок колокольчика, который (он это знал) зазвонит на всю лестницу, но тут вдруг его рука застыла. Из-за двери до него отчетливо донесся мужской голос, и, даже не напрягая слуха, он узнал его… То был голос Модюи.
— Ну в самом деле, Элиза, ты подумай, я тебе это серьезно говорю! — Тони настаивал на чем-то, говорил решительно и одновременно вкрадчиво.
В ответ раздался беззаботный Элизин смех, и от этого смеха кровь, разогретая в трактире старым бургундским, ударила в голову Огюста.
— Ах, Тони, как можно говорить серьезно такие вещи! — хохотала Элиза.
— Да нет же, право, — продолжал Антуан, — подумай… Ведь ваш с Огюстом роман скоро закончится, ты и сама это видишь. Вы оба вносите в это слишком много пыла, и у вас получается не красивый роман, а трагедия. Кому она нужна? Ты горда, а он строптив… И ревнив к тому же…
— Ты находишь, Тони? Ха-ха-ха!
— Перестань! Тебе совсем не так смешно, милая Лизетта. Хотя, я думаю, у тебя хватит здравого смысла пережить ваш разрыв. Ведь Огюст не единственный твой любовник?
— Конечно, не единственный, а то как же? Неужели ты мог подумать, Тони, что я больше никому-никому не нравлюсь? Ха-ха-ха!
— Ты нравишься многим, — пылко воскликнул Модюи, — но можно ли на них рассчитывать?
— На кого? — весело спросила Элиза. — Ты всех их знаешь, мой милый Тони?
Антуан хмыкнул:
— Барон де Ревэ, например, слишком стар и может отдать богу душу, а этот сухопарый драгун, который обхаживает тебя с прошлой осени, мне кажется, уже женат… Но ведь ты и мне нравишься, Лизетта, и нравишься давно. Я отношусь к тебе серьезнее их всех, хотя до сих пор не получил за это ничего, кроме улыбок… Право же, едем со мной в Петербург!
Монферран, не веря себе, прислонился пылающей головой к косяку двери, и несшиеся из-за нее слова зазвучали еще громче и отчетливее.
— А что, скажи мне, пожалуйста, я стану делать в Петербурге?
— У меня в Петербурге огромные связи. |