Ребята, давайте не будем благоразумны под конец жизни. Герман, что говорит Ли Тай Пе?
Герман, поэт, остановился и прочел:
— Нет, — сказал Клингзор, — я имел в виду другие стихи, с рифмами, о кудрях, которые еще утром были темные.
Герман тут же прочел эти стихи:
Клингзор громко рассмеялся своим хриплым голосом:
— Молодец Ли Тай Пе! Он кое о чем догадывался, он многое знал. Мы тоже многое знаем, он наш старый умный брат. Этот упоительный день ему бы понравился, это как раз такой день, на исходе которого хорошо умереть смертью Ли Тай Пе, в лодке на тихой реке. Увидите, сегодня все будет чудесно.
— Что же это за смерть, которой умер на реке Ли Тай Пе? — спросила художница.
Но Эрсилия перебила, вмешавшись своим добрым грудным голосом:
— Нет, перестаньте! Кто скажет еще хоть слово о смерти, того я больше не люблю. Finisca adesso, brutto Клингзор!
Клингзор, смеясь, подошел к ней.
— Как вы правы, bambina! Если я скажу еще хоть слово о смерти, можете выколоть мне своим зонтиком оба глаза. Но в самом деле, сегодня чудесно, дорогие! Сегодня поет птица, это сказочная птица, я уже слышал ее утром. Сегодня дует ветерок, это сказочный ветерок, это неба сынок, он будит спящих принцесс и вытряхивает ум из голов. Сегодня цветет цветок, это сказочный цветок, он синий и цветет один раз в жизни, и кто его сорвет, тот блажен.
— Он хочет что-то этим сказать? — спросила Эрсилия доктора. Клингзор услышал ее вопрос.
— Я хочу сказать вот что: этот день никогда не вернется, и кто его не вкусит, не выпьет, не насладится его вкусом и благоуханием, тому его во веки веков не предложат второй раз. Никогда солнце не будет светить так, как сегодня, оно находится на небе в определенном положении, в определенной связи с Юпитером, со мной, с Агосто, с Эрсилией и со всеми, в связи, которая никогда, и через тысячу лет, не повторится. Поэтому я хочу сейчас — ибо это приносит счастье — идти некоторое время слева от вас и нести ваш изумрудный зонтик, в свете которого моя голова будет походить на опал. Но и вы тоже должны участвовать, должны спеть песню, что-нибудь из ваших лучших.
Он взял Эрсилию под руку, его резко очерченное лицо мягко окунулось в сине-зеленую тень зонтика, в который он был влюблен и приятно ярким цветом которого восхищался.
Эрсилия запела:
Присоединились другие голоса, все с пеньем шагали до леса и по лесу, пока подъем не стал слишком тяжел; дорога вела, как стремянка, круто вверх через папоротники по высокой горе.
— Как замечательно прямолинейна эта песня! — похвалил Клингзор. — Папа против влюбленных, как это всегда с ним бывает. Они берут нож, который хорошо режет, и убивают папу. Его больше нет. Они делают это ночью, никто их не видит, кроме луны, которая не выдает их, и звезд, но они молчат, и Господа Бога, но Тот уж простит их. Как это прекрасно и откровенно! Сегодняшнего поэта за такое побили бы камнями.
Сквозь разорванные солнцем, играющие тени каштанов они взбирались по узкой горной дороге. Когда Клингзор поднимал глаза, он видел перед собой тонкие икры художницы, розово просвечивавшие сквозь прозрачные чулки. Когда он оглядывался, над черной негритянской головой Эрсилии плыла, как купол, бирюза зонтика. Под ним она была в фиолетовом шелке, единственная темная фигура из всех.
У какого-то оранжево-синего крестьянского дома лежали на лужайке зеленые летние яблоки-паданцы, прохладные и кислые, они попробовали их. Художница мечтательно рассказывала об одной поездке по Сене в Париже когда-то до войны. Да, Париж и блаженное время!
— Оно не вернется. Никогда больше.
— И не надо! — резко воскликнул художник и сердито тряхнул четко очерченной ястребиной головой. |