Что ж, именно поэтому я ее и люблю. Я люблю свою руку, люблю свои глаза, люблю свой белый, нежный живот, люблю их с сожалением, с насмешкой и с великой нежностью, потому что всем им суждено скоро увять и сгнить. Тень, сумрачный друг, старый оловянный солдатик на могиле Андерсена, тебя, милая, ждет та же участь! Чокнись со мной, да здравствуют наши славные части тела и внутренности!
Они чокнулись, сумрачно улыбнулась своими глубоко запавшими глазами тень — и вдруг по залу что-то прошло, как ветер, как дух. Внезапно умолкла музыка, вдруг, словно погаснув, исчезли танцоры, поглощенные ночью, и потухла половина огней. Клингзор посмотрел на черные двери. За ними стояла смерть. Он видел, как она стоит. Он слышал ее запах. Как капли дождя в придорожной листве — так пахла смерть.
Тут Ли отодвинул от себя чашку, оттолкнул стул и медленно вышел из зала в темный сад и пошел прочь, в темноте, под вспышки зарниц над головой, один. Сердце лежало у него в груди тяжестью, как камень на могиле.
ВЕЧЕР В АВГУСТЕ
Вечером, очень усталый — он после полудня на солнце и на ветру писал возле Мануццо и Вельи, — Клингзор лесом, через Вельи, пришел в маленькую сонную деревушку Канветто. Ему удалось вызвать какую-то старуху хозяйку, она принесла ему вино в глиняной чашке, он сел на ореховый пенек у двери, распаковал свой рюкзак, нашел в нем еще кусок сыру и несколько слив и стал ужинать. Старуха сидела с ним, седая, сгорбленная, беззубая, и, шевеля дряблыми складками шеи, с затихшими старыми глазами рассказывала о жизни своего поселка и своей семьи, о войне и дороговизне, о состоянии полей, о вине и молоке и сколько они стоили, об умерших внуках и эмигрировавших сыновьях; все эпохи и созвездья этой маленькой крестьянской жизни были представлены ясно и приветливо, грубые в своей скудной красоте, полные радости и заботы, полные страха и жизни. Клингзор ел, пил, отдыхал, слушал, спрашивал о детях и скотине, о священнике и епископе, учтиво хвалил бедное вино, предложил последнюю сливу, пожал руку, пожелал спокойной ночи и, опираясь на палку, с мешком за плечами, медленно побрел в редкий лес, в гору, к ночлегу.
Был поздний, золотой час, везде еще горел свет дня, но луна уже поблескивала, и первые летучие мыши плавали в зеленом мерцающем воздухе. Опушка стояла в мягких последних лучах, светлые стволы каштанов перед черными тенями, желтая хижина тихо испускала вобранный за день свет, мягко пылая, как желтый топаз, розовые и фиолетовые тропинки тянулись через луга, лозы и лес, кое-где виднелись желтые уже ветки акаций, небо на западе, над бархатно-синими горами, было золотым и зеленым.
О, если бы теперь можно было еще поработать, в последние заколдованные четверть часа зрелого летнего дня, который никогда не вернется! Как невыразимо уже было теперь все, как спокойно, как добро и щедро, как полно Бога!
Клингзор сел в прохладную траву, машинально потянулся за карандашом и тут же с улыбкой опустил руку. Он смертельно устал. Его пальцы перебирали сухую траву, сухую, рассыпчатую землю. Как долго еще, прежде чем эта волнующая игра кончится? Как долго еще, прежде чем руки, рот и глаза наполнятся землей? Ту Фу прислал ему на днях стихи, он вспомнил их и медленно произнес про себя:
Вот и хорошо. Сколько еще жизней осталось у Клингзора от его десяти? Три? Две? Уж во всяком-то случае больше, чем одна добропорядочная, обыкновенная, заурядная мещанская жизнь. И он много сделал, много видел, исписал много бумаги и холста, взволновал много сердец любовью и ненавистью, внес в мир много скандального и свежего в искусстве и в жизни. Любил множество женщин, разрушил множество традиций и святынь, отважился на множество новых дел. Осушил множество полных чаш, надышался множеством дней и звездных ночей, загорал под множеством солнц, плавал во множестве вод. И вот он сидит здесь, в Италии, или в Индии, или в Китае, летний вечер капризно теребит кроны каштанов, мир совершенен и хорош. |