У него было такое чувство, словно он ждет и прислушивается у полуоткрытой двери, за которой слышится дыхание отрадных тайн, но, едва только он начинал думать, что вот сейчас все дастся ему и сбудется, дверь затворялась и ветер мира обдавал холодом его одиночество.
В сновидениях с ним разговаривала мать, чьи облик и лицо он впервые за долгие годы чувствовал так близко и ясно. Также Ирис разговаривала с ним, и, когда он просыпался, ему все еще звучало нечто, от чего он целый день не мог оторваться мыслями. Бесприютный, всем чужой, бродил Ансельм из края в край, и спал ли он под крышей, спал ли в лесах, ел ли хлеб, ел ли ягоды, пил ли вино или пил росу с листьев — ничего этого он не замечал. Для многих он был юродивым, для многих — чародеем, многие его боялись, многие смеялись над ним, многие любили. Он научился тому, чего никогда раньше не умел: быть с детьми, участвовать в их диковинных играх, беседовать со сломанной веткой или с камешком. Лето и зима проходили мимо него, он же смотрел в чашечки цветов, в ручьи, в озера.
— Картинки, — говорил он иногда, ни к кому не обращаясь, — все только картинки.
Но в себе самом он чувствовал некую сущность, которая не была картинкой; ей-то он и следовал, и эта сущность в нем могла иногда говорить — то голосом Ирис, то голосом матери — и была утешением и надеждой.
Удивительные вещи встречались ему — и его не удивляли. Так, однажды он шел по снегу через зимнюю долину, и борода его обледенела. А среди снега стоял ирис, острый и стройный, он выпустил одинокий прекрасный цветок, и Ансельм наклонился к нему и улыбнулся, потому что теперь вспомнил и знал, о чем всегда напоминал ему ирис. Он снова вспомнил свою детскую грезу и видел между золотых столбиков голубую дорогу в светлых прожилках, которая вела в сердце и тайная тайных цветка, и там — он знал это — обреталось то, что он искал, обреталась сущность, которая не была картинкой.
Всё снова встречали его напоминания, грезы вели его, и он пришел к хижине, там были дети, они напоили его молоком, и он играл с ними, они рассказывали ему истории и рассказывали, что в лесу у угольщиков случилось чудо. Там видели отворенными ворота духов, которые отворяются раз в тысячу лет. Он слушал и кивал, представляя себе эту дивную картину, и пошел дальше; в ивняке впереди пела птичка с редкостным, сладким голосом, как у покойной Ирис. Ансельм пошел на голос, птичка вспорхнула и перелетела дальше, за ручей и потом в глубь бескрайних лесов.
Когда птичка смолкла и ее не было больше ни видно, ни слышно, Ансельм остановился и огляделся вокруг. Он стоял в глубине долины, среди леса, под широкой зеленой листвой тихо текли воды, а все остальное затихло в ожидании. Но в его груди птичка пела и пела голосом возлюбленной и посылала его дальше, пока он не остановился у замшелой стены скал, в середине которой зияла расселина, чей узкий и тесный ход вел в недра горы.
Перед расселиной сидел старик, он встал, увидев, что приближается Ансельм, и крикнул:
— Назад, странник, назад! Это ворота духов. Никто из тех, кто вошел в них, не возвращался.
Ансельм поднял взгляд и заглянул в скальные ворота — и увидел теряющуюся в глубине горы голубую тропу, а по обе стороны ее часто стояли золотые колонны, и тропа полого спускалась в недра, словно в чашечку огромного цветка.
В его душе запела птичка, и Ансельм шагнул мимо сторожа в расселину и через чашу золотых колонн — в тайная тайных голубых недр. То была Ирис, в чье сердце он проникал, и то был сабельник в материнском саду — в его голубую чашечку Ансельм входил легким шагом; и когда он молчаливо шел навстречу золотому сумраку, все, что он помнил и знал, сразу же пришло к нему, он чувствовал ведущую его руку, она была маленькая и влажная, любовные голоса доверительно звучали над самым его ухом, они звучали точно так же и золотые колонны блестели точно так же, как все звенело и светилось давным-давно, в его детстве, с приходом весны. |