Ваш criterium – разум всего человечества; но как постигли вы его направление? не чем другим, как вашим собственным разумом! Следственно, ваши слова: «верь разуму человечества!» значит: «верь моему разуму!» Одоевский отводит от себя обвинение в скептицизме; по его утверждению, «скептицизм есть полное бездействие, и его должно отличать от желания дойти до самого дна». Но он отказывается «принять за criterium» разум человеческий, во-первых, потому, что «он неуловим, – он агломерат, составленный из частных разумов, идеализация его кем бы то ни было всегда будет произведением идеализирующего, произведением индивидуальным, следственно, не имеющим характера истины безусловной, всеобъемлющей». Во-вторых, Одоевский еще и потому не принимает человеческий разум за критерий, что он «еще не уничтожил страдания на земле». Третье возражение Одоевского состоит в том, что «разум человеческий, как продолжение природы, должен (по аналогии) так же быть несовершенным, как несовершенна природа, основывающая жизнь каждого существа на страдании или уничтожении другого».
«Все это и многие другие наблюдения, – заключает Одоевский основную часть письма, – заставляют меня искать другого критериума». Одоевский подчеркивает, что в своем творчестве, в своих наблюдениях, в теории он стремится идти по новым путям. «Наблюдения над связью мысли и выражения, – замечает он, – принадлежат к области доныне еще никем не тронутой и в которой может быть разгадка всей жизни человека».
Одоевский далее касается и вопроса о форме своих произведений. «Форма, – пишет он, – дело второстепенное; она изменилась у меня по упреку Пушкина о том, что в моих прежних произведениях слишком видна моя личность; я стараюсь быть более пластическим – вот и все; но заключать отсюда о примирении с пошлостию жизни – мысль неосновательная; я был всегда верен моему убеждению, и никто не знает, каких усилий, какой борьбы мне стоит, чтоб доходить до моих убеждений, отстранять все, навеянное вседневною жизнию и быть, или по крайней мере стараться быть, вполне откровенным».
Симптоматично окончание письма. Одоевский отстаивает непосредственность процесса творчества, его во многом непроизвольность, спонтанность. «Называйте это суеверием, чем вам угодно, – но я знаю по опыту, что невозможно приказать себе писать то или другое, так или иначе, мысль мне является нежданно, самопроизвольно и, наконец, начинает мучить меня, <…> этот момент психологического процесса я хотел выразить в Пиранези (в новелле «Opere del Cavaliere Giambatista Piranesi» из «Русских ночей». – Ю. С.), и потому он – первый акт в моей психологической драме <…> В таком моменте должны соединиться все силы души в полной своей самобытности: и убеждения, и верования, и стремления – все должно быть свободно и истекать из внутренности души, здесь веришь – чему веришь; убежден – в чем убежден и нет места ничьему чужому убеждению; здесь а = а. Требовать, чтоб человек принудил себя быть убежденным, есть процесс психологически невозможный». И Одоевский призывает своего страстного оппонента к терпимости. «Терпимость, господа, терпимость! – пока мы ходим с завязанными глазами. Она пригодится некогда и для вас, ибо, помяните мое слово, – если вы и не приблизитесь к моим убеждениям, то все-таки перемените те, которые теперь вами овладели; невозможно, чтоб вы, наконец, не заметили вашего оптического обмана».
Эти признания Одоевского наглядно показывают, насколько глубоки были к этому времени расхождения между критиком «Отечественных записок» и автором «Русских ночей». |