в «Журнальной всякой всячине» («Северная пчела», 1845, № 55, 10 марта): «Не дерзнем преобразовать правописание, утвержденное Карамзиным и его достойными сподвижниками, да и не видим в этом никакой нужды».] С особенным жаром приглашаются к этому молодые и подающие надежды писатели… Нужно ли говорить, что приглашающие давно уже не принадлежат к числу молодых и еще менее к числу писателей, подающих надежды?.. И это пишется и печатается в наше время!.. Подражать Карамзину в слоге, держаться его орфографии! Уж не лучше ли обратиться к Ломоносову и его избрать образцом?.. Что Карамзин справедливо назван преобразователем русского языка, русской прозы, что он оказал русской литературе такого рода услуги, которые никогда не забываются, – все это аксиомы. Но в то же время нет никакого сомнения, что достоинство его сочинений теперь имеет чисто историческое значение, тогда как в свое время оно имело значение не только литературное, но и художественное. Теперь «Бедную Лизу» и «Марфу Посадницу» можно читать не для эстетического наслаждения, а как исторический памятник литературы чуждой нам эпохи; теперь на них смотрят с тем же чувством, как смотрят на портреты дедушек и бабушек, наслаждаясь добродушным выражением их лиц и оригинальностью их старинного костюма… Пусть укажут нам старцы хоть на одну статью Карамзина, которая могла бы теперь возбудить другой интерес… Как же, спрашиваем мы, подражать произведениям, которые были безусловно хороши только для того времени, когда были писаны?.. Карамзин преобразовал русскую прозу, и в этом его великая заслуга, его великое право на признательность потомства; но сущность и заслуга его преобразования состояли совсем не в том, чтоб он дал вечные образцы прозы, а в том, что он дал возможность явившимся после него писателям опередить его на этом поприще, им же открытом. До Карамзина русская проза не переставала скрипеть тяжелыми ломоносовскими периодами; Карамзин вывел ее из этого заколдованного круга на большую дорогу, и она пошла, уж больше не нуждаясь в его исключительном руководстве. От латинско-немецкой конструкции, столь несвойственной русскому языку, он обратил ее к французской конструкции, более ему свойственной, и чрез это дал средство русскому языку, бывшему обезьяною то латинско-славяно-немецкого, то французского, сделаться со временем совершенно русским языком. Но язык самого Карамзина далеко не русский: он правилен, как всеобщая грамматика без исключений и особенностей, лишен русизмов, или этих чисто русских оборотов, которые одни дают выражению и определенность, и силу, и живописность. Русский язык Карамзина относится к настоящему русскому языку, как латинский язык, на котором писали ученые средних веков, – к латинскому языку, на котором писали Цицерон, Саллюстий, Гораций и Тацит: узнав в совершенстве первый, можно совсем не знать второго; легко понимая первый, можно совсем не понимать второго. Язык мелких сочинений Карамзина, говорят, гораздо ниже языка, которым написана «История государства Российского» и который будто бы есть вечный образец русского языка, русского слога[5 - Ср. высказывания Н. И. Греча в «Чтениях о русском языке» (1840).]. Это едва ли справедливо. Если что особенно хорошо в «Истории» Карамзина, это – изложение событий, уменье рассказывать. Но слог этой «Истории» какой-то академический, искусственный, лишенный естественности, тщательно округленный, обделанный, ритмический, певучий, с прилагательными после существительных. Карамзин употребляет часто слова летописей, старается проникнуть свой слог их духом, но остается при одном усилии. Нет спора, что всякий, кто хочет быть писателем, должен читать старых авторов для изучения отечественного языка; но утверждать, что он должен подражать кому-нибудь из писателей, особенно старых, – это верх нелепости. Мы не раз имели случай изъявлять удивление, каким образом поэты нашего времени могли бы подражать Карамзину, который вовсе не был поэтом, хотя и писал стихи и сочинял повести? И какое из его произведений могли бы они взять себе за образец – «Бедную Лизу» или «Марфу Посадницу»?. |