Изменить размер шрифта - +
Строил дома в Подмосковье, зарабатывал в ночной Москве частным извозом, был водилой у цыган-наркоторговцев (правда, всего три дня, пока не понял, чем они занимаются) и, наконец, пять благословенных лет чинил в своем гараже «жигули» и старые иномарки, с чистой совестью напиваясь по вечерам, а по утрам, как нормальный человек, похмеляясь пивом, а не накачиваясь черным кофе, чтобы раскрутить ржавые шестеренки мозгов.

И все это для того, чтобы, как в юности, оказаться за тем же письменным столом, таким же нищим, как в юности, но уже без того куража и без тех туманных надежд. Неужто всего лишь затем, чтобы кусками своей прожитой жизни нашпиговывать сюжеты чужих детективов и боевиков?

Я не ропщу, нет. Я всего лишь вопрошаю: за что?

Ладно, проехали.

 

* * *

 

Первый раз мысль о самоубийстве посетила меня зимой 67-го года. Я работал разъездным корреспондентом (специальным корреспондентом, так писалось в командировочных удостоверениях) столичного молодежного журнала, у меня была кооперативная квартира в Москве, семья, трехлетний сын, вышла первая книга. Мне прочили неплохое будущее, даже пригласили на стажировку в «Правду» с перспективой сделать штатным корреспондентом, что для молодого журналиста считалось огромной удачей. Но после того как все мои репортажи и статьи, не пройдя редакционно-цэковское сито, оказались в корзине для мусора, я послал «Правду» со всеми ее номенклатурными благами, месяц пропьянствовал с приятелем на его даче в Шереметьевке, а потом взял в своем журнале командировку в Красноярский край с целью подправить пошатнувшееся от пьянок финансовое положение. Но главное — чтобы подготовить свой переезд в заполярный Норильск.

 

* * *

 

В моей жизни этот город возник случайно, как и многое, что происходило в ней. Там жила девушка, мое отношение к которой можно было бы назвать любовью, но правильнее — каким-то помрачением рассудка, что чаще всего и называют любовью за неимением более точного определения. Девушка — тоже неточно. Молодая женщина с двухлетним ребенком, без мужа. Ей было лет двадцать пять. Тяжелые черные волосы, смуглое лицо, зеленые глаза. Мать у нее была русская, отец башкир. Она жила в Уфе, училась на заочном отделении Литературного института, приезжала на сессии. В общежитии Литинститута на Бутырском хуторе, где шла непрерывная пьянка и молодые гении мотали шеями, читая стихи другим молодым гениям, нетерпеливо ждущим своей очереди, мы и сошлись. Она писала стихи, очень слабые. Это уже потом, перед смертью, начала писать настоящие стихи, как бы настоянные на русском фольклоре.

 

* * *

 

Такие тексты требуют подтверждения. Ладно, вот подтверждение:

 

* * *

 

Это море мне — милость царская,

Кому Черное, а мне Карское,

Кому песенка колыбельная,

А мне лесенка корабельная.

 

* * *

 

Не думаю, что осталось много людей, кто помнит эти стихи. Всего-то, может быть, двое. Я и еще один человек по имени Володя. Но я о другом. Она была обычная красивая поэтическая блядь, которая была готова дать любому, чтобы напечатали хоть строчку ее стихов. Тогда — плохих. Поэтому не печатали. Хоть и давала всем без разбора. И мне, наверное, потому же дала. В редакции человек работает, а вдруг?

После того как она закончила Литинститут, через своего приятеля я устроил ее редактором на норильское телевидение. И три тысячи километров, разделившие нас, придали моему чувству к М. (назову ее так) какую-то безудержность. Дома было плохо, брак полностью себя изжил, на работе плохо. Приближалось столетие со дня рождения Ленина, маразм крепчал, все чаще мои очерки уродовались или вообще браковались, хотя свободомыслия в них было не больше, чем градусов в разбавленном пиве.

Быстрый переход