).], некогда столь ужасное, теперь дружелюбно предупреждает вас от ошибки: помните – лучшее мыло есть мыло Пирса…
По-видимому, господин Череванов был мало доступен юмору. Он сдвинул свои густые красиво очерченные брови и дослушал мою шутливую речь с видом сурового неудовольствия, которое на лице его молодой подруги приняло форму явного осуждения…
– Извините, – сказал Софрон Иванович. – Я смотрю иначе… Природа есть все-таки храм… А эти господа оскверняют храм своим торжищем.
В глазах его вспыхнуло какое-то особенное одушевление, и он посмотрел на Евгению Семеновну, как будто напоминая ей о чем-то, известном им обоим.
– И я уверен, – настанет время… и оно близко… когда торгующие будут изгнаны из храма…
Тон его становился торжественным, а на лице Евгении Семеновны опять вспыхнуло и застыло то самое выражение, с каким и она и неизвестный мне белесый господин слушали слова Софрона Ивановича в копенгагенском музее…
Признаюсь, этот оборот нашей беседы и удивил и заинтересовал меня, хотя не скажу, чтобы он был способен сразу вспугнуть юмористический оттенок, окрасивший для меня весь этот маленький эпизод. Во всяком случае мне хотелось продолжить разговор, но в это время отвратительно резкий, колеблющийся и завывающий звук гонга напомнил нам, что стюарт парохода «Ботния» считает себя обязанным предложить оплаченный уже нами ужин ранее, чем мы пристанем к берегам Англии, тянувшимся уже на северо-западе заметной грязно-синей грядою.
Софрон Иванович как-то задумчиво поднялся и пошел по направлению к рубке, как будто совершенно забыв о своей молодой спутнице, которая была все еще несколько слаба после вчерашней «утраты веры»… Я предложил ей свою помощь, которую, с некоторым колебанием, она застенчиво приняла, предварительно кинув на меня из-под опущенных ресниц смущенный взгляд, как будто выпытывавший – замечаю ли я неловкость поведения Софрона Ивановича и не осуждаю ли его за это… Я по возможности просто протянул ей руку.
Пароход все-таки покачивался… Она ступала немного неловко, наступая на платье и запинаясь, как человек, глубоко страдающий за другого и смущенный.
– Вы знаете, – сказала она вдруг тихо и как бы невольно уступая какому-то внутреннему, сильно волнующему побуждению… – Софрон Иванович… это такой человек… Конечно, он мой муж и может… вы подумаете, что мне бы не следовало… Но я не могу… Скоро вы услышите… я хочу сказать, скоро все услышат и тогда узнают… и вообще…
Она окончательно смутилась… К счастью, мы были уже у порога каюты, который и переступили при последних словах. Софрон Иванович уже сидел на дальнем конце стола, кажется, беззаботно заняв чужое место. По крайней мере, долговязый англичанин подошел было туда, остановился и, видя, что Софрон Иванович его не замечает, направился к трем свободным приборам, назначавшимся, очевидно, для нас, троих земляков.
Евгения Семеновна еще гуще покраснела своим мучительно нервным румянцем и заняла место между мною и долговязым англичанином. И мне опять пришлось сделать вид, что я не замечаю новой неловкости Софрона Ивановича, который, как ни в чем не бывало, вступил уже в разговор со своим соседом.
По-английски он говорил хорошо. В его манере держаться, несмотря на рассеянность, проглядывала привычная благовоспитанность. И было заметно, что за нашим столом все признавали Софрона Ивановича, быть может, несколько эксцентричным, но во всяком случае наиболее интересным джентльменом из нашей случайной пароходной компании. |