Уже из одного только уважения к тем, кто меня читает, я не могу допустить, чтобы обо мне думали как о человеке, пишущем или хранящем молчание по приказу. Нужна ли какая-либо еще гарантия моей беспристрастности? Охотно признаюсь, что африканские события мне представляются скорее как спасительное испытание, способное удалить из наших рядов некоторое число разочарованных честолюбцев, оказавшихся не у дел паразитов — политиков, журналистов, бизнесменов, показной патриотизм которых вдохновляется прежде всего жаждой реванша. Таким образом, я могу поставить вопрос, исходя из самого обыкновенного здравого смысла.
Катастрофа 1940 года имеет две стороны: это, с одной стороны, материальная, более или менее поправимая катастрофа, а с другой — крайне острый кризис национального сознания, последствия которого пока еще непредсказуемы, потому что, если нам не удастся его преодолеть, тогда, даже в случае победы, мы останемся народом побежденных. А разрешить этот кризис можем только мы. Нельзя допустить, чтобы сегодня мы позволили контролировать либо фальсифицировать наши национальные чувства людям, которые совсем не понимают специфику нашего миролюбия, нашей духовной жизни, нашего представления о чести и с легкостью размещают в одной и той же клеточке памяти Бейяра и Буффало Билла, Линдберга и Гинемера. Ставя свою огромную систему пропаганды на службу вдохновленной гнусной мюнхенской моралью политике потворства предателям, эти люди не могут не знать, что они продолжают дело деморализации, начатое в 1936 году бесчисленными агентами врага. Наша судьба — я хочу сказать, жизнь или смерть Франции — зависит сегодня от поколений, которые едва вышли из детства и не были обучены казуистике трусов. Пропаганда, о которой я говорю, может породить бунт и отчаяние в этих юных умах, навязывая им мысль, что бесчестье — это выгодная карьера и что последнее слово всегда остается за подлецами.
Мы не можем допустить такого скандала.
Требуя, таким образом, права исправлять самим, по-своему и в соответствии с нашим традиционным представлением о чести ошибку, за которую наш народ сам ответит перед историей, мы считаем, что не наносим этим никакого оскорбления нашим заморским союзникам. Американское сознание, хотя и сформированное наспех, в течение столетия, и в постоянно неблагоприятной для индивидуальной внутренней жизни атмосфере, без всякого сомнения, обладает столь же добротной пробой, как и наше собственное. Если некоторые его качества нас удивляют, это значит, что мы плохо его знаем, ибо сознание народа выражается не в политических речах или газетных статьях, а на протяжении веков постепенно проявляет себя в литературе, которую оно вдохновляет. Америка же пока еще дала миру очень малое число великих произведений — разве что посчитать таковыми романы «Унесенные ветром» и «Муссон». Все это делает необходимость откровенного объяснения еще более насущной.
Американцы охотно считают нас легкомысленными и воображают, что мы восстаем против фактов. Это очень большое заблуждение. Мы прекрасно понимаем, что наша капитуляция в 1940 году отдала нас на милость более сильного — кем бы этот сильный ни был. Мы знаем также, что американская демократия является демократией реалистической, ибо она сама неустанно твердит об этом с 1918 года. Мы находим, таким образом, вполне естественным, что она не упустила ситуацию, благоприятную для того, чтобы сделать из Дакара свой африканский Гибралтар. Мы не протестуем против фактов, мы лишь просим разрешения видеть их такими, какие они есть, независимо от тех интерпретаций, которые предлагает американская мораль. Американская политика действительно знает, чего хочет, в то время как американскому идеализму еще предстоит проясниться, к тому же существует несколько разновидностей американского идеализма… Слово «демократия» не может иметь один и тот же смысл в устах г-на Форда и в устах г-на Рузвельта. Знаю, что массам американских избирателей такие различия покажутся несколько излишними, но тут уж ничего не поделаешь. |