— И ведь ни разу не обратился за помощью ни ко мне, ни к тебе… Да, хотелось бы, чтобы он выглядел получше, а то исхудал-то как — кожа да кости. И бледный какой — на лице ни кровиночки…
За Хумилисом, словно тень, следовал его преданный спутник, молодой и проворный, готовый в любую минуту поддержать старшего друга, если тот оступится или пошатнется.
— Этот малый знает о нем все, — заметил Кадфаэль, — только рассказать не может. Но если бы и мог, все равно не вымолвил бы ни слова без дозволения своего господина. Как ты думаешь, может, этот парнишка сын одного из арендаторов Мареско? Наверное, что-то в этом роде. Паренек воспитанный и грамотный. Латынь знает почти так же хорошо, как и его господин.
Сказав это, Кадфаэль подумал, что вряд ли правильно называть чьим бы то ни было господином человека, отрекшегося от мира и избравшего себе имя Хумилис — «униженный».
— Знаешь, что мне пришло на ум, — нерешительно промолвил Эдмунд, — а что если это его родной сын? Хумилис, похоже, из тех, кто способен любить и оберегать свое потомство. И парень этот тоже любит его и восхищается им — а как же не любить отца, да еще такого?
Что ж, может, это и правда, подумал Кадфаэль. Оба рослые, статные, да и в чертах, пожалуй, есть некоторое сходство. Впрочем, к Фиделису никто толком и присмотреться-то еще не успел: парень старается как можно меньше попадаться на глаза. Трудновато, видать, пообвыкнуть ему на новом месте, не то что Хумилису, — недостает ни жизненного опыта, ни уверенности в себе, вот и переживает по молодости лет. Он потому так и льнет к Хумилису, что тот стал для него единственной опорой.
Оба новоприбывших монаха работали вместе в одной каморке — хранилище рукописей. Было очевидно, что брат Хумилис может выполнять только сидячую работу, к тому же он выказал большое искусство в копировании и украшении манускриптов. Однако Хумилис быстро утомлялся, рука его могла дрогнуть при начертании тонких орнаментов, и брат Радульфус распорядился, чтобы Фиделис неотлучно находился при нем, помогал ему и подменял по мере надобности. Почерк обоих оказался удивительно схожим, как будто Фиделис долго перенимал у Хумилиса его искусство, хотя, возможно, юноша научился этому быстро, движимый любовью к своему наставнику и стремлением во всем ему подражать.
— Я прежде никогда не задумывался, — рассуждал вслух брат Эдмунд, — в каком необычном и замкнутом мире живет человек, лишенный голоса, и как непросто понять его и тронуть его душу. Я поймал себя на том, что в его присутствии говорю о нем с братом Хумилисом, как будто этот парень ничего не слышит и не понимает, и мне стало стыдно. Но как к такому подступиться — я, право, не знаю. Раньше мне не приходилось сталкиваться ни с чем подобным, и я, по правде говоря, малость растерялся.
— Всякий бы растерялся, — поддержал его Кадфаэль.
Верно подметил Эдмунд — он и сам это чувствовал. Бенедиктинский устав предписывал монахам избегать суесловия и говорить по возможности тихо, но это одно, а вечное молчание брата Фиделиса — совсем другое. Братья, обращаясь к нему, стараются использовать побольше жестов и поменьше слов, будто парень и впрямь не имеет ни слуха, ни разумения. А на самом деле он сметлив, чуток и слух у него острый. И вот что странно, подумал Кадфаэль, немые зачастую понятия не имеют о звуках, оттого что не издают их. Этот же грамотен, даже сведущ в латыни, и стало быть, умом его Господь не обидел. Возможно, юноша онемел не так уж давно — мало ли какой недуг может повредить язык или гортань. А если даже он нем от рождения, то не в том ли дело, что сухожилия под языком слишком натянуты? И в таком случае не попытаться ли исправить это — упражнениями или с помощью ножа?
«И чего это я лезу, куда не просят!» — сердито оборвал себя Кадфаэль, отбрасывая прочь мысли, которые все равно ни к чему не могли привести. |