— Напомни, что нужно на рынке выменять?
— Хлеба и… — начала было Лава, но тут со стен с шорохом посыпались ошметки мела, а зеркало помутнело и пошло волнами.
— Это Грачиха! — закричала она. — Вот видишь!
— Ладно, ладно… — примирительно пробормотал Радим, протягивая руку к корзинке. — Улажу я с Грачихой, не беспокойся… Кстати, глаза у тебя сегодня удивительно красивые.
Съехавшиеся было к переносице глаза Лавы послушно разошлись на должное расстояние.
В вышине над селом яростно крутились облака: одним сельчанам нужен был дождь, другим — солнце. Временами заряд крупных капель вздымал уличную пыль и, только и успев, что наштамповать аккуратных, со вмятинкой посередине коричневых нашлепок, отбрасывался ветром за околицу. Мутный смерч завернул в переулок, поплясал в огороде Черенка и, растрепав крытую камышом крышу, стих.
Дома по обе стороны стояли облупленные, покривившиеся от соседских пожеланий, с зелеными от гнили кровлями. С корзинкой в руке Радим шел к рыночной площади, погружая босые ноги то в теплую пуховую пыль, то в стремительно высыхающие лужи и поглядывая поверх кривых, а то и вовсе завалившихся плетней. Там на корявых кустах произрастали в беспорядке мелкие зеленые картофелины, ссохшиеся коричневые огурцы, издырявленные червями яблоки — и все это зачастую на одной ветке, хотя староста ежедневно, срывая и без того сорванный голос, втолковывал сельчанам, что каждый плод должен расти отдельно: лук — на своем кусте, картошка — на своем. Как в прежние времена.
Уберечь огород от людской зависти все равно было невозможно, поэтому владельцы не очень-то об этом и заботились, придавая плодам вид и вкус лишь по пути на рынок. Впрочем, в обмене тоже особого смысла не было — меняли картошку на яблоки, яблоки на картошку… А на рыночной площади собирались, в основном, поболтать да посплетничать, даже не подозревая, насколько важна эта их болтовня. Волей-неволей приходя к общему мнению, рынок хранил мир от распада.
Радим шел и думал о прежних временах, когда слова не имели силы. Поразительно, как это люди с их тогдашней невоздержанностью в речах вообще ухитрились уцелеть после Божьей кары. Ведь достаточно было одного, пусть даже и не злого, а просто неосторожного слова, чтобы род людской навсегда исчез с лица земли. Будучи словесником, Радим знал несколько тайных фраз, сохранившихся от прежних времен, и все они были страшны. Словесники передавали их друг другу по частям, чтобы, упаси Боже, слова не слились воедино и не обрели силу. Вот, например: «Провались всё пропадом…» Оторопь берет: одна-единственная фраза — и на месте мира уже зияет черная бездонная дыра…
— Чумазый!
— Ты сам чумазый!
— А ты чумазее!..
Отчаянно-звонкие детские голоса заставили его поднять голову. На пыльном перекрестке шевелилась куча-мала, причем стоило кому-либо из нее выбраться, как ему тут же приказывали споткнуться и шмякнуться в лужу, что он немедленно и делал под общий сдавленный хохот. Потом раздался исполненный притворного ужаса крик: «Словесник! Словесник идет!..» — и ребятня в полном восторге брызнула кто куда. Остался лишь самый маленький. Он сидел рядом с лужей и плакал навзрыд. Слезы промывали на грязной рожице извилистые дорожки.
— Чего плачешь? — спросил Радим.
Несчастный рыдал.
— А… а они говорят, что я чу… чума-азый!..
Точь-в-точь как вернувшаяся с базара Лава. И ведь наверняка никто его сюда силком не тащил, сам прибежал…
— Да не такой уж ты и чумазый, — заметил Радим. — Так, слегка…
Разумеется, он мог бы сделать малыша нарядным и чистым, но, право, не стоило. Тут же задразнят, пожелают упасть в лужу… Радим потрепал мальчонку по вздыбленным вихрам и двинулся дальше. |