Вот как вспотеешь, не то что барыня, мухи на паркет попадают. Чу, идет… Пострадай уж, сынок, сегодня, а завтра помянешь ты меня, старуху, добрым словом.
И с тем на прюнелевых ботинках выкатилась, будто светлый ангел.
Барыня взошла и опять за свою глинку. Возрилась она раз-другой, сережками потрясла:
– Чудной вы, солдатик. То, как сыч сидел, а теперь вишь веселость какую в лице обнаружил. Посурьезнее нельзя ли? Антигнои, они веселые не бывают.
А как тут серьезным сидеть, когда все нутро у солдата от старушкиных слов так и взыграло…
Далее что и рассказывать?… Как на другое утро стал солдат на посту своем табуретном редькой отрыгивать, да как потным луком от него, словно из цыганского табора, понесло, – барыня так и взвилась. Да еще на евонное счастье дождик шел, – окна не откроешь…
Стала она с ножки на ножку переступать, да кружевным платочком вентиляцию производить, да глину с тоски не в тех местах мять, где полагается…
К грудям ей подкатило, насилу успела выбежать, – можно сказать, аж люстра матом покрылась, до того солдат нянькин рецепт по всей форме произвел.
Ждет он, пождет, нет барыни. То ли ему одеваться, то ли дальше редькой икать… Да и совесть покалывать стала: барыня к ему "солдатик-солдатик", а он так со шкурой ее от глины и оторвал. Что ж, сама виновата, хочь бы, скажем, Ермака с него лепила, либо генерала Кутузова, а то такую низменную вещь…
Стал он деликатно каблуками постукивать, чтоб редьку заглушить, ан тут нянька гимнастерку ему несет, глаза, как у лисы, когда она из курятника с полным брюхом ползет.
– Ну, милый, полный расчет. Оболакайся да ступай в лагерь, нам ты более не надобен… Ух, и начадил ты, однако, – сига закоптить можно.
Курительную монашку зажгла и в угол отвернулась, пока солдат с себя поганую одежу сымал.
Затянул он поясок, обернулся, полушалок с турецкими бобами из кармана вынул и старушке с поклоном преподносит:
– Примите, бабушка, за совет, за беспокойство. Из волчьей ямы, можно сказать, вытащили!…
– Ах, свет мой! Глазастый-то какой, – вот уж угодил старухе. Спасибо, сынок. Кабы с плеч лет пятьдесят скинуть, я б тебя, ландыш, и не так отблагодарила. Однако, ступай, – до того от тебя простой овощью разит, что и разговор вести невозможно.
Встряхнулся Бородулин, налево-кругом повернулся, подошвой о пол хлопнул, – аж все голые мужики-бабы по стенкам затряслись…
Солдат и русалка
Послал фельдфебель солдата в летнюю лунную ночь раков за лагерем в речке половить, – оченно фельдфебель раков под водочку обожал. Засветил солдат лучину, искры так и сигают, – тухлое мясцо на калке-кривуле в воду пустил, ждет-пождет добычи. Закопошились раки, из нор полезли, округ палки цапаются, мясцом духовитым не кажную ночь полакомишься…
Только было солдат приноровился черных квартирантов сачком поддать, на вольный воздух выдрать, – шасть! кто-то его из воды за сапог уцепил. Тащит, стерва, из всей мочи, прямо напрочь ногу с корнем рвет. Уперся солдат растопыркой, иву-матушку за волосья ухапил, – нога-то самому надобна… Мясо живое кое-как из сапога выпростал, а сапог, к теткиной матери, в воду рыбкой ушел…
Вскочил он полуобутый, глянул вниз. Видит, русалка, мурло лукавое, по мокрую грудь из воды выплеснулась, сапогом его дразнит, хохочет:
– Счастье твое, кавалер, что нога у тебя склизкая! А то б не ушел… Уж в воде я б с тобой в кошки-мышки наигралась.
– Да на кой я тебе ляд, дура зеленая? Играй с окунем, а я человек казенный.
– Пондравился ты мне очень! Морда у тебя в веснушках, глаза синие. |