Изменить размер шрифта - +
А потом, черт вяленый, разоблакаться стал: сапожки ножкой об ножку снял, мундир на ковер шмякнул…

Гостиницу себе нашел. Сиротский дом для мимопроходящих… Шпингалет пролетный! И все Алешку ручкой приманивает:

– Виноват, Хризантема Агафьевна, встать затрудняюсь. А вы б со мной рядом присели. На всякий случай… У меня с вами разговор миловидный будет…

Пятится Алешка задом к двери, будто кот от гадюки, за портьерку нырнул, – и на куфню. Дверь на крючок застебнул, юбку через голову, – будь она неладна. Из лифчика кое-как вылез, рукав с буфером вырвал, с морды женскую прелесть керосиновой тряпочкой смыл, забрался под казенное одеяльце и трясется. «Пронеси, Господи, корнета, а за мной не пропадет! Нипочем дверь не открою, хочь головой бейся!» Да для верности скочил на голый пол и шваброй, как колом, дверь под ручку подпер.

А корнет покачался на спружинах, телескопы выпучил, муть в ем играет, в голове все потроха перепутались. Сирота-то эта куда подевалась? Курочка в сережках… Поди, плечики пошла надушить, дело женское.

Глянул он в уголок, – видит на турецком столике чуть початая полбутылки шустовского коньяку… С колокольчиком. Потянулся к ей корнет, как младенец к соске. Вытер слюнку, припал к горлышку. «Клю-клю-клю»… Тепло в кишки ароматным кипятком вступило, – каки уж там девушки! Да и давнешний заряд не малый был.

Снежок по стеклу шуршит. Барышня, поди, ножки моет, – дело женское. Ну и хрен, думает, с ней… И не таких взнуздывали!

Бурку подполковничью на себя по самое темя натянул, ножками посучил. Будто в коньячной бочке черти перекатывают. Так и заснул под колыбельный ветер, словно мышь в заячьем рукаве. Жернов-камень тяжелый, а пьяный сон и того навалистей.

 

На крыльце калошки-ботики скрипят. Ворчит батальонный, ключом в дырку попасть не может. Однако, добился. Не любит зря середь ночи денщика будить… Да и без того Алешка сегодня в тиатре упарился.

Ввалился в дверь, в пальцы подышал. Видит, из кабинет-покоя свет ясной дорожкой стелется: Алешка, стало быть, ангел-хранитель, постель стлал – лампу оставил.

И храп этакий оттудова заливистый; должно, ветер в трубе играет.

Ступил подполковник Снегирев на порог, глаза протер – отшатнулся… Что за дышло! Поперек пола офицерский драгунский мундир, ручки изогнувши, серебряным погоном блещет, сапожки лаковые в шпорках, как пьяные щенки валяются… А на отомане, под евонной буркой, живое тело урчит… Кто такой? По какому случаю? Сродников в кавалерии у батальонного отродясь не было… Что за гусь скрозь трубу в полночь ввалился?

Поднял он тишком край бурки, – личико неизвестное.

А на корнета свежим духом пахнуло, – потянулся он, суставами хрустнул и, глаз не продирая, с сонным удовольствием говорит:

– Пришли, душечка? Ну что ж, ложитесь рядом, а я еще с полчасика похраплю…

Но тут батальонный загремел:

– Какая-такая я вам душечка? По какому-такому праву вы, корнет, на мой холостой диван с неба упали, и почему я с вами рядом спать должен? Потрудитесь встать по службе и короткий ответ дать!

Да бурку с него на пол.

Корнет, само собой, от трубного гласа да от ночной прохлады вскочил репкой, зеньки вытаращил… Равновесие поймал, ручки по швам, и хриплым голосом в одних носках выражает:

– Извините за ради Бога, господин полковник, вы, стало быть, ейный дядя?

– Кому я, псу под хвост, дядя?… Ежели вы, корнет, из сумасшедшей амбулатории сиганули, так я, слава Создателю, подполковник Снегирев еще по потолку пятками не хожу! Кто вы такой есть, и почему я вас под своей буркой, как подброшенного младенца нашел?

Зарумянился корнет; однако, вылезать-то из невода надо.

Быстрый переход