Валялось девять трупов. Я узнал среди них Крейцфельда, ботаника, и Геннисона, хотя омерзительные шакалы наполовину обгрызли им лица. У Геннисона была отрублена и унесена рука и тело пронзено двадцатью стрелами... Индейцы исчезли.
— Негодяи! — вскричал Рэтледж, сжимая кулаки.
Иезуит с упреком взглянул на него.
— Негодяи! Да, и я говорил сначала, как вы. Когда, два часа спустя, я встретил группу индейцев, то выплеснул им в лицо мой гнев, мое негодование, мое горе, в особенности мое горе, потому что надо понимать, что переносит в подобный момент душа миссионера. Я им сказал, что еду сейчас к американским властям, чтобы донести на них, что последствия будут ужасны... И они были ужасны! Они покачали головами и, ничего не ответив, оставили меня...
— И... что же вы тогда сделали?
— Что я сделал? Вы сами знаете. Я подал рапорт. Рапорт этот не помешал, впрочем, судье Дреммонду два года спустя обвинить в убийстве Геннисона мормонов и направить в Уту экспедицию, которая теперь только закончилась вступлением федеральной армии в город Соленого Озера. Я не мог отвести этого отказа в правосудии. Так что теперь, если бы можно было вернуть прошлое...
— Если бы можно было вернуть прошлое...
— Я молчал бы.
Глаза лейтенанта загорелись мрачным фанатичным огнем.
— Никогда не следует скрывать истины, — пробормотал он хриплым голосом.
— Истины? — переспросил патер.
Он мягко посмотрел на лейтенанта.
— Истины? — повторил он.
— Да, истины, — упрямо подтвердил лейтенант.
— Еще немного этого превосходного Катаба, — предложил патер.
И насильно наполнил его стакан.
— Мне сорок шесть лет, — начал он после небольшого молчания, и, ставший внезапно значительным, тембр его голоса придал его словам особенное выражение авторитета и силы. — Мне сорок шесть лет. И так как я много, очень много ездил, так как я научился видеть вещи не сами по себе, но в отношении к окружающим их вещам, то мне, может быть, позволено иметь об истине понятие, несколько отличное от того, что может себе составить профессор, для которого внешний мир ограничен четырьмя стенами, в которых он преподает.
— То, что справедливо, то справедливо. То, что несправедливо, то несправедливо, — сказал Рэтледж.
— Рад этому верить, — ответил иезуит. — Послушайте, однако. Я видел, повторяю вам, искромсанные тела Геннисона и его товарищей, и это было ужасное, варварское зрелище. Но после того как вашингтонское правительство, в виде репрессии, издало относительно территории Ута жестокий эдикт, которым запрещался ввоз туда всякого рода жизненных припасов, вот что мне пришлось увидеть: маленьких краснокожих детей, сотнями умиравших от голода и холода у пустых материнских грудей, воинов, убивавших друг друга из-за кусочка бизоньего мяса; все население, некогда свободное и цветущее, как стадо, согнанное в ограду, наказанное через десятого, приведенное к нулю... Это тоже было жестокое и несправедливое зрелище. Эта гнусность, однако, вытекала из понимания истины вашим покорнейшим слугою, так же неизбежно, как вытекает река из своего источника. Поверьте мне, есть из-за чего умерить наше восторженное отношение к принципам, и это должно побудить нас меньше заниматься их абсолютной ценностью, а больше их применением на практике.
— Эти вопросы выше моей компетенции, — сухо ответил лейтенант, — и вам нетрудно спорить об этом со мною. Я могу вам повторить только то, чему я научился у наших священников, и я представляю себе, что если бы вместо того, чтобы иметь дело со мною, вы очутились бы в обществе одного из них...
— Для меня было бы величайшим удовольствием помериться с одним из этих господ, — улыбаясь, сказал отец д’Экзиль. |