Изменить размер шрифта - +
Дверь открылась, и до Роджера донесся его голос:

— Зря я это сделал. Нарушение правил. Никто не имеет права разговаривать с вами, а я, смотритель, — тем более. Пришел потому, что не смог совладать с собой. Если бы не перемолвился с кем-нибудь словом, у меня бы, наверно, сердце разорвалось или голова лопнула.

— Я был рад, что вы пришли, — сказал Роджер. — Для меня — такое облегчение услышать человеческий голос. Жалею только, что не смог утешить вас в вашей потере.

Тюремщик пробурчал что-то — вероятно, попрощался. Открыл дверь и вышел. Снаружи лязгнул ключ в замке. В камере вновь стало темно. Роджер лег на бок, закрыл глаза и попытался уснуть, хоть и знал, что сон не придет к нему и в эту ночь и что часы до рассвета поползут медленно, и ожидание будет бесконечно.

Ему вспомнилась фраза смотрителя: „Я уверен, что он умер девственником“. Бедный мальчик. Дожить до девятнадцати или двадцати лет, не познав наслаждения, не изведав этого горячечного забытья, когда весь мир вокруг замирает, когда вечностью кажется то мгновение, пока длится выброс семени, мгновение кратчайшее, но проживаемое так полно, так глубоко и напряженно, что содрогается каждая жилка тела, и трепет проникает до самых отдаленных закоулков души. И он, Роджер, тоже мог бы умереть девственником, если бы в двадцать лет не уплыл в Африку, а остался в Ливерпуле работать в „Элдер Демпстер лайнз“. Он робел перед женщинами точно так же — если не больше, чем плоскостопый Алекс Стейси. Он вспомнил, как кузины и особенно — Гертруда, милая Ги! — поддразнивали его, когда хотели вогнать в краску. Для этого довольно было лишь сказать: „Ты видел, как смотрит на тебя Дороти? Ты заметил, что Магдалина всегда старается на пикнике сесть с тобой рядом? Ты ей очень нравишься. А она тебе?“ Боже, в какое смущение повергали его эти невинные шутки! Он терял всякую развязность, начинал запинаться, бормотать нечто несвязное или нести какую-то чушь, пока Ги и ее подружки, помирая со смеху, не успокаивали его: „Мы пошутили, пошутили! Не принимай всерьез!“

При этом он с самой ранней юности обладал обостренным эстетическим чувством, умел ценить красоту лица и фигуры, с наслаждением любовался стройностью, живым лукавством глаз, тонкой талией, движением мускулов, говорящим о той сопряженной с неосознанным изяществом силе, какая свойственна хищному зверю на воле. Когда же он осознал, что в восторг, смешанный с особым, смутным и тревожащим ощущением запретности, приводит его красота не женская, но мужская? Когда попал в Африку. До тех пор его пуританское воспитание, непреклонно суровые традиции и обычаи родни с отцовской и материнской сторон, нравы его среды, в которой даже тень подозрения в склонности к человеку одного с тобой пола воспринималась как тяжкий и предосудительный порок, вполне справедливо трактуемый законом и религией как преступление, не заслуживающее ни оправдания, ни снисхождения, — в зародыше подавляли малейший намек на влечение такого рода. В „Мэгеринтемпле“, в доме его двоюродного деда Джона, и потом в Ливерпуле, где Роджер жил у своих дядюшки, тетки и кузенов, увлечение фотографией оказалось прекрасным предлогом для того, чтобы получить возможность наслаждаться — всего лишь мысленно — стройными и крепкими мужскими телами, к которым его влекло неодолимо, хотя он, обманывая самого себя, оправдывался тем, что наслаждение это — всего лишь эстетическое.

В Африке же, в краю безмерной жестокости и дивной красоты, где люди причиняли себе подобным ни с чем не сравнимые муки, страсти проявлялись открыто, фантазии и мечты сбывались, инстинкты разнуздывались, и все это происходило безудержно, беззастенчиво, без оглядки на предрассудки и приличия, которые в Великобритании губили наслаждение. Роджеру вспомнился сейчас тот удушливо знойный день в Боме, которая тогда была еще крохотным поселением, не заслуживавшим даже слова „деревня“.

Быстрый переход