Изменить размер шрифта - +
Но Герберт сказал, что это очень скверно, и он выбросил его. А жаль. Сейчас он бы с удовольствием перечитал его и кое-что бы в нем поправил.

Рассветало. Меж створок высокого окна скользнул лучик света. Скоро принесут завтрак.

Роджеру показалось, что с этим запаздывают сегодня. Солнце было уже высоко, золотистый, холодный свет озарил камеру. Он довольно долго читал и перечитывал максимы Фомы Кемпийского о недоверии к учености, ибо оно внушает людям высокомерие, и о зряшной потере времени, потраченного на размышления о предметах темных и таинственных, за незнание коих не спросится с нас даже и на Страшном суде, и наконец услышал скрежет ключа в замке. Дверь камеры открылась.

— Доброе утро, — поздоровался надзиратель, ставя на пол миску с пшенной кашей и кружку кофе. Или сегодня принесли чай? По необъяснимым причинам на завтрак давали то одно, то другое.

— Доброе утро, — отвечал Роджер. Он поднялся и направился в угол камеры, чтобы взять урыльник. — Вы в самом деле припозднились сегодня или это мне кажется?

Надзиратель, верный своему обету молчания, ничего не ответил, и Роджеру почудилось — тот избегает смотреть ему в глаза. Распахнул дверь, пропуская заключенного в коридор, и пошел следом, держась в двух шагах. Роджер чувствовал, что на душе становится легче — может быть, от того, как отблескивали и искрили на толстых стенах и на кирпичном полу лучи летнего солнца. Он подумал о лондонских парках, о высоких платанах, вязах и каштанах Гайд-парка: как хорошо было бы сейчас оказаться там и неузнанным идти среди тех, кто скачет мимо на лошади, или катит на велосипеде, или просто прогуливается с детьми, благо хорошая погода позволяет провести целый день на свежем воздухе.

В пустой уборной — должно быть, были даны особые указания насчет того, чтобы других арестантов в это время на оправку не выводили — он опорожнил и вымыл бак. Потом сделал попытку облегчиться — безуспешную, как и следовало ожидать: запоры преследовали его всю жизнь, — и, наконец, скинув голубую робу, вымыл и яростно растер лицо и торс. Свисавшее с гвоздя полотенце было влажным. Потом двинулся в обратный путь — медленно, наслаждаясь солнечным светом, падавшим из высоких зарешеченных окон, и доносящимся снаружи шумом: автомобильные гудки, голоса, звук шагов, гул моторов создавали у него ощущение, что замершее было время вновь стронулось с места. Впрочем, как только в замке повернулся ключ, ощущение это исчезло.

Ему было безразлично, чай окажется в кружке или кофе. То и другое одинаково безвкусно: надо лишь, чтобы что-нибудь теплое пошло по пищеводу, пролилось в желудок, уняло изжогу, неизменно мучающую его по утрам. Миску он пока отставил — съест кашу, когда проголодается.

Растянувшись на топчане, Роджер вновь взялся за „О подражании Христу“. Сначала то, что он читал, казалось ему по-детски наивным, но мысль, вдруг встретившаяся ему через несколько страниц, заставила его в тревоге закрыть книгу и глубоко задуматься. Богослов утверждал, что человеку полезно претерпевать страдания и несчастья, ибо они напоминают: в этом мире он — изгой, таков его удел, и здесь, на земле, лучше ни на что не надеяться, а ожидать воздаяния в Царствии Небесном. Так и есть. Нидерландский монашек из Агнетенбергской обители пятьсот лет назад высказал мысль, истинность которой Роджер в полной мере испытал на себе. Испытывал с тех пор, как смерть матери загнала его в горькую безвыходность сиротства. Точнее всего определило бы то, что чувствовал он в Ирландии, в Англии, в Африке, в Бразилии, в Икитосе, в Путумайо, слово „изгойство“. Большую часть своей жизни он гордился своим статусом гражданина мира, и именно этим его свойством, по словам Элис, восхищался Йейтс — возможностью не принадлежать ничему по отдельности и сразу всему. И Роджер долго твердил себе, что эта возможность дарует ему свободу, неведомую тем, кто привязан к одному месту.

Быстрый переход