Отец его был человек приятный в обращении, но и сыновей, и даже маленькую женщину Агнес держал в строгости и без колебаний карал розгами за всякую провинность: именно так взыскивали за допущенные ошибки в армии, а он свято верил, что от всего прочего толку не будет.
Роджер восхищался отцом и обожал мать — статную, светловолосую и ясноглазую, с плавной, словно плывущей походкой и нежными руками, дарившими блаженство, когда они перебирали завитки его кудрей или прикасались к нему во время купанья. Но уже очень рано — лет, наверно, в пять или шесть? — усвоил, что ластиться к ней можно, лишь пока не видит отец. Тот, человек пуританского закала, пребывал в непреложном убеждении, что, если с ребенком миндальничать, он вырастет неготовым к суровой жизненной борьбе. Но стоило капитану удалиться в клуб или на прогулку, Роджер, при нем сторонившийся бледной изящной Энн Джефсон, немедля бросался к ней в объятия, а та принималась целовать его. Порою Чарльз, Нина — так звали дома Агнес — и Том даже говорили с обидой, что младший сын ходит у нее в любимчиках. Мать уверяла, что всех любит одинаково, просто Роджер еще маленький и потому требует больше нежности и внимания, нежели остальные.
Когда в 1873 году она умерла, Роджеру было девять лет. Он уже выучился плавать и, когда бегали взапуски, обгонял и сверстников, и даже мальчиков старше себя. На отпевании и погребении Роджер, не в пример безутешно рыдавшим Нине, Чарльзу, Тому, не уронил ни слезинки. В те печальные дни дом Кейсментов стал похож на кладбищенскую часовню, заполнился скорбными людьми в трауре, вполголоса выражавшими вдовцу и четырем детям соболезнования. А Роджер, словно пораженный немотой, не мог вымолвить ни слова. И еще долго после этого на вопросы отвечал кивками или знаками, ходил понурый и серьезный, и взгляд его блуждал даже в темной спальне по ночам — мальчику не спалось. Когда все же он засыпал, неизменно — с той поры и до самой смерти — видел во сне, как Энн Джефсон с зовущей улыбкой на устах приходит к нему, обнимает его, как ее тонкие пальцы перебирают его волосы, гладят щеки, скользят вдоль ребер и он, прильнув к ней, блаженно чувствует, что защищен и укрыт от всех напастей этого мира.
Дети быстро примирились с потерей. Казалось, что и Роджер успокоился, но это была только видимость. Ибо он, хоть и обрел дар речи, никогда не говорил о матери. Стоило лишь кому-нибудь из родных упомянуть покойницу, он вновь замолкал и замыкался в своей немоте, пока речь не заходила о чем-то другом. И бессонными ночами видел перед собой в темноте печальное лицо несчастной Энн Джефсон.
Капитан Кейсмент не утешился и не стал прежним. Он всегда был чрезвычайно сдержан и не склонен к излияниям чувств, так что дети, и прежде не видевшие, чтобы отец был особенно нежен и ласков с матерью, даже не подозревали, какой страшный удар ему нанесла ее кончина. Он, прежде неизменно вылощенный и щеголеватый, ныне сделался небрежен в одежде, забывал бриться, постоянно был угрюм и глядел на детей с безмолвным упреком, словно их виня в своей потере. Вскоре он решил покинуть Дублин и отправил всех четверых в Ольстер, в „Мэгеринтемпл-Хаус“, свое родовое гнездо, где с той поры заботы о внучатых племянниках взяли на себя Джон Кейсмент и его жена Шарлотта. А сам, будто знать их больше не желая, обосновался в сорока километрах от имения, в Бэллимене, в гостинице „Герб Эдера“, и там, по словам Джона, „ополоумев от тоски и одиночества“, по целым суткам устраивал спиритические сеансы, пытаясь установить потустороннюю связь с покойной посредством медиумов, игральных костей и стеклянных шариков.
После переезда в Ольстер Роджер редко виделся с отцом и уже никогда больше не слышал его рассказов про Индию и Афганистан. В 1876 году, пережив жену на три года, капитан Кейсмент умер от чахотки. Роджеру было тогда двенадцать лет. В приходской школе он не блистал успехами и по всем предметам, кроме латыни, французского и древней истории, учился весьма средне. |