Изменить размер шрифта - +

— Я знаю, знаю, отец мой… Так или иначе, мне нравится, что вы приуготавливаете меня… И я хотел бы, чтобы церковь приняла меня с соблюдением всех формальностей. Я хочу исповедаться. Причаститься.

— Для этого я и пришел сюда, Роджер. И уверяю вас, что вы уже готовы для всего этого.

— Мне не дает покоя одно мучительное сомнение, — сказал Кейсмент, понизив голос, словно их кто-то мог подслушать. — А что, если я обратился к Богу оттого, что мне стало страшно? Потому что, говоря начистоту, отец мой, мне и в самом деле страшно. Очень страшно.

— Господь мудрее и вас, и меня, — твердо произнес священник. — И мне кажется, Христос не усмотрит ничего дурного в том, что человек испытывает страх. Уверен, Ему и самому было страшно по пути на Голгофу. Чувство это присуще нам как ни одно другое. Все мы боимся, и это — в природе человеческой. Довольно иногда малой малости, чтобы ощутить свое бессилие и ужаснуться. Роджер, ваше приближение к вере — чисто. Я знаю это.

— Смерть никогда не пугала меня прежде. Я много раз смотрел ей в глаза. В Конго, в экспедициях по диким местам, где на каждом шагу подстерегали клыки и когти хищников. В Амазонии, где в реках кипят водовороты, а вокруг, по берегам — столько беглых. И сравнительно недавно — когда у берегов Трали в шторм высадился с субмарины на шлюпку, и казалось, что мы вот-вот пойдем ко дну. Много раз смерть была совсем близко. Но тогда страха не было. А сейчас — есть.

Он осекся и закрыл глаза. Вот уже несколько дней кряду накатывали на него волны ужаса: стыла кровь в жилах, замирало сердце. Все тело сотрясалось от дрожи. Он делал попытки успокоиться — но тщетно. Он слышал, как стучат у него зубы, и к острой панике примешивался стыд. Сейчас, открыв глаза, он увидел, что патер, склонив голову, сложил руки и молится, беззвучно и еле заметно шевеля губами.

— Прошло, — смущенно пробормотал Роджер. — Пожалуйста, простите меня.

— Не надо стесняться меня. Бояться и плакать — это в природе человеческой.

Роджер уже успокоился. В Пентонвиллской тюрьме стояла такая тишина, словно заключенные и надзиратели в трех ее огромных корпусах под двускатными крышами все разом умерли или уснули.

— Я благодарен вам, что не спрашиваете меня, соответствуют ли действительности те мерзости, которые, кажется, распускают обо мне.

— Я не читал об этом, Роджер. И когда кто-то пытается рассказать мне это, прошу его умолкнуть. Так что я даже не знаю, о чем идет речь.

— Да и я тоже, — улыбнулся Роджер. — Здесь нам не дают газет. Помощник моего адвоката сказал как-то — это настолько гнусно, что ставит под угрозу исход моего прошения о помиловании. Предел морального падения, нечто совершенно отвратительное и подлое, насколько я могу судить.

Священник слушал его, не теряя своего обычного спокойствия. Когда они в первый раз беседовали здесь, в тюрьме, он рассказал Роджеру, что его дед и бабка между собой разговаривали по-гэльски, но при детях переходили на английский. Патер Кейси тоже не сумел выучить древний ирландский язык.

— Да и лучше мне не знать, в чем меня обвиняют. Элис Стопфорд Грин считает, что эта акция предпринята правительством, чтобы сбить поднявшуюся в обществе волну поддержки.

— В мире политики ничего исключать нельзя. Из всего, чем занят человек на этом свете, политика — не самое чистое и светлое.

Послышался осторожный стук в дверь, потом она приоткрылась, и в щель просунулась массивная голова смотрителя:

— Осталось пять минут, отец Кейси.

— Начальник тюрьмы дал мне полчаса. Разве он вас не предупредил?

Смотритель изобразил удивление:

— В самом деле? Ну, раз вы говорите, значит, так и есть.

Быстрый переход