|
Лицо его теперь приняло иное выражение.
— Эти несчастные, исхлестанные бичами, изувеченные люди, эти дети с отрубленными руками и ногами, умирающие от голода и болезней, — нараспев продолжал Роджер. — Эти существа, которых непосильной работой обрекают на смерть или убивают, не дожидаясь ее. Убивают тысячами, десятками, сотнями тысяч. И это делают люди, воспитанные в христианстве. Я своими глазами видел, как они идут к мессе, молятся, причащаются — до и после совершенных ими злодейств. Много дней кряду я боялся сойти с ума, отец мой. И не исключено, что там, в Африке и потом в Амазонии, я и впрямь лишился рассудка. И все, что происходило потом, натворил безумец, хоть он и сам об этом не подозревал.
Капеллан и на этот раз ничего не сказал. И продолжал слушать терпеливо и с тем участием, которое неизменно вызывало у Роджера благодарность.
— И вот что любопытно: именно там, в Конго, когда я совсем пал духом и постоянно спрашивал себя, как может Господь допускать подобные преступления, меня опять стала интересовать религия. Потому что единственными, кто сумел сохранить там здравый рассудок, были баптистские пасторы да еще несколько католических миссионеров. Не все, разумеется. Многие не желали видеть дальше собственного носа. Но были и такие, кто изо всех своих сил противостоял несправедливости. Они — истинные герои.
Он замолчал. Вспоминать Конго и Путумайо было мучительно — это переворачивало душу, порождало образы, от которых его охватывали тоска и тревога.
— Несправедливости, мучения, злодеяния… — тихо произнес капеллан. — Не испытал ли все это на себе сам Христос? Он лучше всех способен понять, что у вас на душе, Роджер. Конечно, и со мной порой творится то же, что и с вами. Полагаю, так бывает с каждым, кто верует. Кое-что так трудно поддается осмыслению. Наша способность понимать ограничена. Мы несовершенны, мы порочны. Но вот что я могу вам сказать. Подобно любому смертному, впадали в заблуждения и вы. Но в том, что касается Конго и Амазонии, вам себя упрекнуть не в чем. Вы вели себя отважно и великодушно. Вы открыли глаза многим и помогли исправить великие несправедливости.
„Все то доброе, что мне удалось сделать, ныне разрушено этой кампанией, устроенной, чтобы опорочить меня“, — подумал Роджер. Обычно он старался гнать от себя эти мысли. С капелланом ему было хорошо еще и потому, что в его присутствии он мог говорить лишь то, что хотел. Священник поразительно угадывал все, что было бы неприятно Роджеру, и умело избегал подобных тем. А иногда они подолгу сидели рядом, не произнося ни слова. И одно присутствие патера Кейси возвращало заключенному душевное равновесие, запаса которого хватало, чтобы еще несколько часов оставаться в кротком и покойном умиротворении.
— Если прошение о помиловании отклонят, вы будете рядом со мной до конца? — спросил он, не глядя на капеллана.
— Да, конечно, — отвечал тот. — Вы не должны об этом думать. Ничего еще не решено.
— Знаю, отец мой. Я еще не потерял надежду. Но мне делается легче, когда я знаю, что вы проводите меня. Это придаст мне сил. И жалок я не буду, обещаю вам.
— Хотите, мы вместе помолимся сейчас?
— Поговорим еще немного, если можно. Это будет мой последний вопрос касательно того, что меня ждет. Если меня казнят, можно ли будет увезти мое тело в Ирландию и захоронить там?
Он почувствовал, что капеллан колеблется. И, подняв на него глаза, увидел: немного побледневший Кейси качает головой. И это дается ему нелегко.
— Нет, Роджер. Если это все же случится, ваш прах предадут земле на тюремном кладбище.
— Значит, на вражеской территории, — пробормотал Кейсмент, безуспешно попытавшись пошутить. — В стране, которую я теперь возненавидел с такой же силой, как когда-то в юности любил. |