|
Против обыкновения его самодисциплина оказалась бессильна. Впрочем, он не слишком беспокоился. Такого, как он, вряд ли избрали по весомой причине. У него не было ни денег, ни власти, ни влияния. К тому же все его труды были написаны на древнееврейском. Да, папа, как говорили, брал уроки древнееврейского, хотя, когда выяснилось, что уроки эти не пошли дальше переписывания алфавита, на ученого еврея, свободно владеющего шестью языками, из которых ни один не дался ему легко, это особого впечатления не произвело. Но по какой бы причине его ни забрали сейчас в Авиньон, она заключалась не в его философии.
Тут старик не ошибся, хотя даже его спокойствие нарушилось, когда он заметил, что их маленькая кавалькада направляется прямиком к папскому дворцу, который по-прежнему расширялся и перестраивался вопреки происходящему. Ибо Авиньон в тисках чумы выглядел поистине страшно: безлюдные улицы, на рынке жалкая горстка торговцев тщится продавать свой товар отсутствующим покупателям. Ощущение мрачных предчувствий и паники повсюду вокруг, мертвенность лиц немногих прохожих, без слов говорящая о снедающем их ужасе. Подстерегает ли это и его родной город? Если так, их всех ждут грозные дни. Маленькая искорка — и их мир запылает. Кто-то заплатит за это бедствие тяжкую цену. И он невольно взвесил возможность, что его собственное путешествие в глубь дворца — уже начало.
Однажды он уже побывал здесь, когда в очередной раз против воли посетил де До, но контраст между «тогда» и «теперь» вряд ли мог оказаться разительнее. Большой двор, где они все спешились, прежде кишел людьми — клириками, просителями, купцами и даже паломниками, — теперь был пуст. Зримое воплощение власти исчезло перед лицом куда более мощной силы. Даже могучая Церковь была теперь лишь хилым сборищем перепуганных смертных людей.
Во всяком случае, думал он, пока его вели вверх по парадной лестнице, потом через череду комнат, потом вверх по лестнице поуже, уводившей высоко на башню, во всяком случае, место темниц — в подземелье. Мы поднимаемся к небесам, а не спускаемся в недра. Каждый шаг вверх — это шаг к надежде, если только они не собираются сбросить меня с парапета.
Они остановились перед небольшой дверью почти у самого верха башни. Солдат постучал, открыл дверь и посторонился, пропуская его внутрь. Он вошел и пошатнулся, такая волна жара обдала его, словно вырвавшись из плавильной печи. Он попятился и судорожно вздохнул. Тут же все его тело защекотали выступающие капельки пота, а толстый зимний плащ стал нестерпимо тяжелым.
— Можешь снять его, если тебе слишком жарко, — донесся голос из угла возле пылающего очага. — Предпочтешь говорить по-провансальски, по-французски или по-латыни? Боюсь, объясняться я способен только на них.
— Подойдет любой, — ответил ребе на провансальском.
— Прекрасно. Значит, выберем латынь, — сказал папа Клемент. — Хочешь поцеловать мое кольцо?
Он протянул руку, на которой в отблесках огня ослепительно сверкал перстень с огромным рубином. Герсонид стоял абсолютно без движения, не соглашаясь и не отказываясь. Папа ангельски улыбнулся и опустил руку.
— Что ты думаешь о слухах про злодеев, отравляющих колодцы? — начал он. — И кстати, будь добр, не стой ко мне близко. Я десять дней свожу себя в безвременную могилу, истекая потом, не для того, чтобы меня сгубила какая-нибудь миазма, гнездящаяся на твоем теле.
Тут Герсонид заметил, что папа не просто сидит так близко к огню, насколько можно, чтобы не затлела одежда, но что он запеленат, будто чудовищный младенец, в плащи, одеяла, шарфы и выглядит поэтому ужасно распухшим. Ноги обтягивали туго зашнурованные меховые сапожки, а голову укрывала меховая шапка, очень дорогая, возможно, привезенная из самой Руси. Его лицо — то есть доступная взгляду часть — было свекольного цвета и покрыто потом, который беспрепятственно стекал по лбу и тяжелым щекам на воротники. |