А ты в ответ убил его, не расспросив, — и все ради эффектного жеста перед всем городом. А еще — перед самим собой и перед тенью своего отца. Ты ведь не мог проявить слабость, да, владыка епископ? Ты не желал оказаться уязвимым, как твой отец, — помедлить, быть милосердным? Твой отец поступил так и поплатился жизнью. Его дело было проиграно. Такой ошибки ты не допустил. Ты учился у него, как учился у меня.
— То, что он сделал — точнее, то, чего он не сделал, — причина наших сегодняшних бед, — сухо сказал Манлий.
— Вздор, — сурово отрезала она. — Ты думаешь, один человек способен хоть что-то изменить в мире? Проживи он еще двадцать лет, это сотворило бы из воздуха армии? Дало бы здешним жителям желание сражаться? А Риму — защищать себя? Нет. Цель твоего отца с самого начала была обречена. Он это знал и умер как человек чести, избрав не совершать зла, чтобы оставить по себе нечто благородное. Жаль, что ты не унаследовал его качеств. Ты предпочел множить несправедливости, трупы громоздить на трупы. Феликс ничего не знал о делах своего родича, ты же убил его и истребил весь его род, потому что хотел отдать Гундобаду замиренную провинцию. А чтобы обольстить ее жителей, ты перебил евреев, которые не причинили зла ни тебе, ни другим. Вот на чем ты строишь свою цивилизацию, а мной прикрываешься, чтобы оправдать все это.
— Я принес этому краю мир и безопасность, — начал он.
— Ну а как твоя душа, если хитроумными аргументами ты прикрываешь такие преступления? Ты думаешь, мир для тысяч уравновешивает неправую смерть одного? Это может быть желанно, может принести тебе похвалы тех, кто тебя благополучно переживет, извлекая выгоду из твоих деяний, но деяния ты совершил бесчестные и был слишком горд собой, чтобы в этом сознаться. Я терпеливо ждала здесь, надеясь, что ты придешь ко мне. Ведь если бы ты понял, их последствия можно было бы смягчить. Но вместо этого ты прислал мне сочинение, горделивое, поучающее и доказывающее только то, что ты ничего не понял.
— Я вернулся к деятельной жизни по твоему совету, госпожа, — сухо сказал он.
— Да. Это был мой совет. Я сказала, что раз уж учености суждено умереть, то пусть у ее одра будет заботливый друг. А не расчетливый убийца.
Она подняла на него глаза, в которых стояли слезы.
— Ты мой последний ученик, Манлий. И то, что ты сделал, ты превратил и в мое наследие, а не только свое. Ты взял все, что у меня было, и извратил. Использовал то, чему я тебя научила, чтобы убивать и оправдывать свои убийства. Этого я никогда тебе не прощу. А теперь, прошу, оставь меня.
Она снова отвернулась к долине и закрыла глаза в созерцании. Манлий еще подождал, надеясь, что она снова заговорит с ним, потом встал и ушел. Больше он никогда не разговаривал с ней.
Жюльен мог лишь гадать о том, что делал Оливье в последние несколько часов перед тем, как на него напали. Оливье сам это едва понимал. Безусловно, он не питал любви к евреям вообще. Просто никогда об этом не думал. Уж если его критиковать, так за то, что действовал он не по каким-либо идеалистическим мотивам: им не руководила ни любовь к человечеству, ни жажда справедливости. Хотя он никогда себе в этом не признавался, Оливье чувствовал, что на карту поставлена не только их, но и его жизнь. Он умрет вместе с ними: любой меч, пронзивший Ребекку, пронзит и его, он упадет наземь вместе с ней. На риск он шел без радости, но и не по зрелому размышлению. В сущности, им руководил чистейший эгоизм, прямо противоположный идеализму, которому каждый по-своему служили кардиналы Чеккани и де До.
Проводив Ребекку и ее хозяина, он бродил по улицам Авиньона, пока не увидел слугу графа де Фрежюса, которого встречал раньше.
— Скажи, любезный, — спросил он, подойдя поближе, — не окажешь ли ты мне одну услугу?
Тот обернулся и кивнул, узнав знакомое лицо. |