|
Он знал, что именно он сказал.
Больше она с ним никогда не разговаривала, какой смысл? Но она и не развелась. Подвергаться такой длительной и тяжелой процедуре тоже не имело смысла, а для карьеры ее мужа даже невидимая жена была лучше, чем никакая. Он был и остался порядочным, честным и прямолинейным, по-своему любящим; и когда гнев угас, она могла отдать должное многим его прекрасным качествам. Но, кроме того, на миг она увидела тьму, которую могла извинить, но чуралась всякой с ней близости. Тем не менее никакого желания вредить ему у нее не возникло. Мстительной она не была и со временем даже начала чувствовать себя немного виноватой. Тот факт, что ее гнев угас так быстро, доказал ей, что она никогда его не любила и вся эта тягостная ситуация возникла по ее вине.
К тому времени, как она рассказала Жюльену, она уже могла смеяться над этим. Он стал ее исповедником, едва она возобновила переписку с ним почти сразу после свадьбы под предлогом объяснения, почему он не был приглашен. Она посылала ему письмо за письмом, объясняя и оправдывая свое поведение, а он отвечал, иногда утешая ее описанием какого-нибудь смешного случая, иногда ободряя, иногда выговаривая. Это, осознала Юлия, было худшей формой измены, адюльтером духа и чувств. Радость, которую доставляли ей его письма, послужила одной из главных причин, в конце концов толкнувших ее на решение уйти.
«Ты слишком много времени тратишь на подыскивание причин, — мягко написал он ей как-то, — я и сам страдаю тем же, а потому знаю, о чем говорю. Послушай эксперта. Ты хочешь бежать. Ты совершила ошибку. Этим все и исчерпывается. В конце-то концов, никто рядом с тобой не сумеет быть счастливым, если ты несчастлива».
— Ты знаешь, почему я художник? — сказала она при их встрече несколько месяцев спустя, когда она наконец упаковала чемоданы и обзавелась квартирой. — Ты знаешь, почему я обмазываюсь яркими красками, будто какой-нибудь древний пикт? Это мой знак. Чтобы люди сразу видели, что я ничему не принадлежу, и не тратили бы на меня времени понапрасну. Моя мать была правоверной еврейкой, насколько это возможно, мой отец отбросил все это и смотрит на религию как на суеверие, а на традиции — как на воплощение трусости. А потому я — ничто. Спасибо ему, даже изгои изгоняют меня. Так что я все должна делать сама.
— Делать что?
Она засмеялась.
— Не знаю. Если бы знала, то, наверное, знала бы, чего я ищу. И я не обременила бы бедного Жака, выйдя за него.
Он мягко ей улыбнулся и смотрел, как она снова заказала еще выпить — виски, второй раз после того, как они вошли в этот убогий бар, куда она часто заходила, проработав день у себя в мастерской на бульваре Монпарнас.
— Почему ты никогда не задаешь вопросов, не пытаешься понять меня? С тобой я всегда ощущаю себя немного неудачницей. Пытаюсь быть непостижимой и таинственной, а тебя это словно бы совсем не интригует.
Он пожал плечами.
— Ты не находишь меня обворожительно-загадочной? Странной? Чудесной? Чудачкой? Экзотичной? Тебя не интересует, откуда я пришла и куда иду, что мной движет?
Он был озадачен.
— Да нет, — сказал он затем. Она насмешливо фыркнула.
— Не знаю, лестный ли это комплимент, или оскорбление, какого мне еще никто не наносил.
— Во всяком случае, я не назвал тебя истеричкой.
— И то правда. Но ведь я никогда не швыряла в тебя вазами.
— Ты швырнула в него вазу?
Она кивнула, и ее глаза заблестели ребячьей шаловливостью.
— Но промахнулась, — сказала она. — Черт дери.
Они обменялись взглядом взаимного одобрения и рассмеялись. Это был восхитительный ужин. И Жюльен снова осознал, что никогда и не пытался очаровать ее, или поразить, или осыпать комплиментами. |